Часы поторапливают – нужно идти, и Мануэль поворачивается спиной к польскому всаднику. Выходя из зала, он думает, что, может быть, никогда больше не увидит его, и оборачивается в последний раз, но с этого расстояния картина отсвечивает, как тусклый экран, и ему не удается снова вызвать в себе бурю, пережитую несколькими секундами раньше. Он опять тот, кем был, еще не взглянув на картину: это быстрое возвращение в прежнее состояние напоминает сексуальное разочарование или уничтоженный дневным светом энтузиазм прошлой ночи. Выходя, Мануэль прощается с автопортретом Мурильо как с соотечественником, который остается один в изгнании. Он снова надевает шарф, шерстяную шапку, наушники и перчатки. Часы показывают два часа, на улице уже не так холодно и не дует с Ист-Ривер пронизывающий, каклезвие ножа, ветер. Начался снег. Мануэль надвигает шапку на брови, поднимает воротник куртки, закрывает рот шарфом, и шерстяные нитки, увлажненные дыханием, касаются кончика его носа, напоминая уютность давней зимы. Низкие белые тучи превратили Нью-Йорк в горизонтальный город, похожий на Лондон, но в тумане, над рощами Центрального парка, виднеются будто висящие в воздухе силуэты и огни небоскребов. Зная, что уезжает, Мануэль позволяет себе немного преждевременной ностальгии, усиливающейся, когда он, возвращаясь в отель, протирает запотевшее стекло такси и смотрит на одетых по-зимнему людей на тротуарах. Он уже без убежденности, просто по привычке, представляет, что видит светловолосую Эллисон в ее темно-зеленом плаще, с совсем не нью-йоркской походкой, небрежной и скептической стремительностью или томным спокойствием, с ее независимостью и способностью появляться с улыбкой в последний момент. «Вот бы ты появилась сейчас и ждала меня под навесами отеля, сжавшись от холода и засунув руки в карманы, со светлыми распущенными волосами, обрамляющими лицо. Вот бы ты поднялась с дивана, когда я войду в вестибюль, и подошла ко мне, как я уже столько лет мечтал, чтобы ко мне подходили нравящиеся мне женщины». Но под навесом никого нет, кроме швейцара, топающего ногами, чтобы согреться, а на диванах в вестибюле скучают образцовые японцы и скандинавы и несколько толстяков и толстух с розовой кожей и жующими ртами.
– Для вас нет никакого сообщения, – говорит стоящая за стойкой колумбийка или кубинка, с безупречной и оскорбительно равнодушной улыбкой, сверкающей при ярком золотистом свете, как пышное пластмассовое растение.
Она даже не заглянула в свой журнал или компьютер, чтобы повторить, улыбаясь, отрицательный ответ. Едва увидев, как Мануэль вошел, снимая наушники и шапку и стряхивая с плеч снег, она, в своем костюме ядовито-оранжевого цвета, выпрямилась и категорично сказала ему «нет», поглядывая свысока, будто считала невозможным, чтобы кто-нибудь оставил для него сообщение, признав таким образом его право на существование. Тем не менее Мануэль с остатком твердости благодарит девушку и даже отвечает на ее великолепную колумбийскую улыбку скромной испанской. Но она, вместо того чтобы вручить ему ключ, презрительно оставляет его на стойке и поворачивается с улыбкой к другому клиенту, для которого, несомненно, есть сообщения, шифрованные телеграммы о финансовых операциях, любовные письма и приглашения на деловую встречу. Этот человек намного выше Мануэля и лучше одет, пальто сидит на нем, как сенаторская туника, а его фигура имеет такие же четкие углы, как его кожаный портфель и золоченая кредитная карточка, блестящая на мраморе стойки. «Углы и разделительные линии, шаги по прямой и геометрические жесты, – думает Мануэль, направляясь к лифту, – высокие светловолосые люди, пересекающиеся под прямым углом, как улицы и автомобили». Мужчины и женщины здесь настолько уверены в себе, что ни на секунду не сомневаются перед автоматическими дверьми и яростно идут вперед, не глядя перед собой: они держатся своей законной правой стороны и не представляют, что кто-нибудь может нарушить правила движения и столкнуться с ними. Если же это случится, если неосторожный человек сбавит скорость или зазевается, глядя на витрину, и пойдет по левой стороне, на него будут налетать с беспощадностью, но без злобы, бормоча excuse mе [12], вонзая в его бока локти или углы портфеля и глядя на него ледяными глазами, как марсиане из фильма, рассказанного Феликсом. У них человеческая фигура, и говорят они так же, как мы, отличаясь только пустой фанатичностью во взгляде, или глазом, спрятанным под волосами на затылке, или неподвижным мизинцем. Они завладевают миром постепенно, так, что никто этого не замечает, а тех, кто раскрывает их тайну, уничтожают или превращают в себе подобных. Во всем Нью-Йорке остается только один незараженный человек, он не может никому доверять, кроме единственной женщины – неуловимой и одинокой, как и он сам. Но он не знает, где она: он назначил ей встречу, но она не приходит, оставил десятки сообщений на автоответчике, но не получил ответа. Может, она должна была срочно скрыться, не успев предупредить его, или попала в руки пришельцев, похитителей тел – так, по словам Феликса, назывался тот фильм. Мануэль видит в зеркале лифта свое отражение, окруженное лицами англичан и японцев, и спрашивает себя, не замечают ли другие, что он не такой, как они. Вдруг они остановят сейчас лифт между этажами, окружат его, глядя своими немигающими рыбьими глазами, и скажут excuse те, прежде чем один из них откроет свой чемоданчик и сделает ему усыпляющий укол? Однако преследующие его бредовые мысли порождены не только детски необузданным воображением: на него действительно смотрят – крошечные японцы снизу, а англичане – с белесых вершин своего роста. Все глядят на него, дверь лифта открыта, но никто не двигается, потому что именно Мануэль нажал на кнопку четвертого этажа, и все ждут, пока он выйдет. Осознав это, он заливается краской и спешит прочь, бормоча excuse те и боясь, что автоматическая дверь закроется, когда он будет выходить, и зажмет ему руку или ногу. Ему кажется, что все переглядываются между собой и качают головами, возмущаясь неудобствами, доставленными им его испанской глупостью.
Читать дальше