В колесном перестуке пульсировало: кто ты тут – кто ты там… кто ты – куда ты… кто ты и куда ты…
Я поехал туда, где далеко от автобате и шатких дворцов на кровавом песке миллионы двужильных мучеников погружались во тьму времен, как моряки обреченной подлодки. Туда, где суровыми зимами мерзли в ДОСах 1 и казармах отдаленных гарнизонов служивые. Голодные и холодные, они недужно отстукивали зубами SOS и ни на что уже не надеялись «во тьме и сени смертной» (Мф. 4:16). Беспризорные дети с рогатками, солдаты, которым не суждено стать воинами.
Кто я в этом новом и неуютном для миллионов русских lebensraum 2 ?
«… Рано утром, когда нищие еще не вышли в городок, я входил в него со стороны села Кронштадтский Сон. Было еще четыре дня до Покрова Пресвятой Богородицы, но уже ощутимо было дыхание зимы по ночам. Лимонная заря едва занялась и подсветила облака. Они, гонимые противным ветром, шли над пустынной степью, живо меняя очертания. Было неуютно и холодно в степи, но нельзя думать об этом в пути. Я шел и распевал акафист Смоленской Одигитрии. .
Когда жив был мой отец, то он меня спрашивал:
– Чо волосы отрастил, как пасаломщик?
– А чо? – как эхо отвечал я. – Все так ходят. Как в Ливерпуле!
– Ливер пуле нипочем, а вот вшивоту разведешь! Это похоже. Но это похуже пули в ливере! Пасаломщик!
Советский пионер, я и слыхом не слыхивал, что это за «пасаломщик» такой. Мнилось мне, краснопузому, что я роковой поэт, как, например, гусарский поручик Лермонтов. Нынче все в моей жизни совместилось. Аз есмь червь. Но червь образованный. Бывший исторический писатель, а ныне самый настоящий псаломщик, но с короткой стрижкой и бодрыми армейскими усами.
Может быть, лучше ничего не помнить. Как бывшая супруга моя, давняя, старобрачная, барочная, порочная, барачная еще Надежда Юрьевна, наверное, вспоминала меня только тогда, когда я протягивал ей деньги. С ее стороны это умно, потому что здраво. Ей неведома была горечь Эмерсона 3, который измученно спрашивал некогда: «Как объяснить моей жене, что когда писатель смотрит в окно, он тоже пишет?»
Ей, бывшей моей жене, не давали спать химеры мелкобуржуазной dolce vita. Зараня, когда какой-нибудь неведомый дед еще не вышел на гумно молотить, она уже непременно будила меня:
– Ой, не знаю: рассказывать тебе сон – не рассказывать? Снится мне и снится море, купе поезда… Звезды…
Она научила меня вставать до зари. Когда ее сон повторялся три ночи кряду, я брал командировку, собирал сидорок и уезжал. Так уехал в Москву в девяносто первом году, когда начался большой революционный фарс, и там впервые увидел политических оборотней, чьей религией был Арбат. Недурно обустроились его приемные дети. Они позировали с автоматами в руках вблизи Арбата, не отходя далеко от пап и мам.
«Однажды вернусь на причал и увижу, – нередко думал я под ночной перестук колес, – что моя жена безраздельно вышла замуж, что ее украли взрослые вороватые дяди. И горько заплачу, весь изорванный в клочья молодым, клыкастым капитализмом…»
Так и случилось.
Я ушел бы в затвор после глубокого нырка в отчаяние, но духовник не благословил. Он сказал, что мой подвиг 4еще не подошел к уходу от мира и что грех хоронить в душе веселье. Бывало, хотелось домой по старости лет и инвалидности духа. А жена – замужем. Она сожгла мои дни, как сентиментальные школьные дневники изукрашенные не всегда хорошими, но памятными отметками. Мне с моей профессией оставалось лишь протянуть ноги. Недавно я прочел в какой-то газете, что одному станкостроительному заводу, чтобы выжить, пришлось наладить производство гробов. Мертвые стали казаться мне «социально ближе», нежели еще живые. Они, уже мертвые, стали способны кормить еще живых. А люди так заторопились, что псаломщиков со священниками на все похороны не хватало. На Сибири негусто православных приходов. Мы с моей новой женой Аней живем в деревенском доме ее родителей. Я помнил ее институткой, она меня – преподавателем. Помню и то, что не однажды просыпался, курил, пытаясь разогнать сны, где эта красавица ускользала от меня в тот самый момент. Она писала простые стихи, но, читая их, я думал: откуда в ней это небесное знание? Потом замужество, развод. Говорили, что она передумала вздувать очаги культуры в деревнях степного Алтая, а поступила в Литературный институт. Через полтора почти десятка лет я встретил ее в деревенской церкви на Рождество Христово. Она рассказала, что выпустила в Москве две книги стихов и вот вернулась в свою деревню учительницей литературы. Случайно ли мы встретились через годы? Кто я теперь, когда непобедимая старость грозит мне в ночные окна? Любил ли я ее? Я удивлялся ей и был благодарен ей. Она вернула мне высокий смысл человеческой жизни в супружестве. Я понимал, что люблю ее, когда с ужасом оглядывался назад, на перепутье дорог, где мы могли бы никогда не встретиться. Я понимал, что любой иной путь, кроме этого, был бы губителен для моей души. Любовь эта не была страстной, она была дружественной. Не хочу уподобляться писателям и философам, рассуждавшим о любви, поскольку любовь для меня – это поступки, а не рассуждения об их природе. У нас родился сын – что с ним будет, когда я умру в этом концлагере? Родителям Ани едва ли нужно было понимать, что делает чужой взрослый человек в их доме, когда ничего не делает? Писатель. А кто будет навоз из стайки выносить да по огороду-кормильцу разбрасывать? И они, по сути, правы – недеревенский я житель.
Читать дальше