Темнел ноябрь.
Каменный Чернышев мост стоял, где ему было положено. Золоченые яблоки поблескивали на его башнях. Черные цепи провисали и лежали на асфальте.
Фонтанка хмурилась, шла темной волной.
За каменными башнями Чернышева м о ста, в черных деревьях сквера на маленькой площади, желтели остатки листвы.
Мой друг жил на углу Ватрушки, торжественной маленькой площади с круглым сквером и бюстом великого человека посредине: на том берегу Фонтанки.
В узком, для одного человека, старинном лифте из красного дерева я медлительно, вверх, въехал (и зачем я всё вру: и лифт не старинный, и влезет в него человека четыре или пять, и не из красного дерева. а из дрянной фанеры, кое-как вымазанной дешевым красным лаком…) в шестой этаж.
Куски лестничного витража действительно сохранились; малиновый и бледно-синий свет делал утреннюю лестницу холодней и заметно чище.
Мой друг открыл дверь (темную и высокую), еще утираясь красным полотенцем, темная, важная борода его была мокрой, а утренние, блестящие, умытые его глазки глядели невозмутимо, яичницу хочешь? Какая тут к чёрту яичница! Как хочешь. Я извелся от злости, покуда он жарил яичницу, заваривал чай и очень медленно ел, яичницу с ветчиной, всё это в кухне коммунальной, по-утреннему пустой квартиры, и пил крепкий чай, с кизиловым вареньем, от чаю Я категорически отказался, и вот наконец он допил черный чай, утер губы и бороду уже другим, кухонным полотенцем, с невероятнейшим наслаждением зевнул: весь засыпая после хорошей еды, и закурил сигарету: ну, что случилось?.. и, кое-как, я изложил ему свою историю. Мой друг, невзирая на всю свою вежливость, с невыносимой протяженностью зевнул, и снова уставился на меня вымытыми глазенками. Чёртовы эти врачи. К ним приходишь, в сущности, в миг отчаяния, с наболевшею болью: а они глядят на тебя, будто всё это твои личные капризы. А какое нынче число? поинтересовался неожиданно мой друг. Я взбеленился: чт о он меня, за психа принимает? Я вольный литератор, я в гробу видал все их убогие числа и дни недели! Друг мой наморщился: вспоминая-вспоминая… семнадцатое, сказал он. Понедельник. Значит, я за десять, нет, за одиннадцать дней первый раз дома ночую. И он улыбнулся: как кот. У нас при входе, сказал он, щит приколочен, агитационный. Не очень понимаю, кого и за что там агитируют… Там написали, что количество врачей у нас на душу населения: в полтора раза выше, чем в наиболее развитой капиталистической стране. И только вчера я догадался, что написали: неправду. Если учесть, что почти каждый врач наш трудится на две ставки: в три раза больше у нас врачей! Тут он уже озаботился: а который час?
— Утро…
Тебе всё утро, заворчал он; принялся хлопать по карманам джинсов (…извини, пробурчал, в комнату не зову, там Ленка спит; ни о какой Ленке я в жизни не слышал: очередная, видимо, подружка, из сестричек…), вытащил часы, шикарные для той осени, с ремешком, плетенным из черной нейлоновой нити (джинсы, как власть, я еще не признал и не провидел; а часы мои, тяжелые и японские, с браслетом уже металлическим, сгинули в ночь приключения с Мальчиком.:.), и повернул ко мне циферблат: без четверти четыре. Вот то-то, сказал мой друг. Я после суточек, и ночую или днюю: не поймешь, а к пяти в больничку нужно, за Федю дежурить. Что ты хочешь? Извини мне тривиальность: а был ли мальчик? Прав твой библейский майор Макавей. Назюзюкался; проломили нос каким-нибудь шлангом; деньги взяли; ничего не помню. Делирий? не делирий? Хренота всё это. Поезжай ты куда-нибудь; ну, не в Сибирь; в Вологодскую губернию. Топориком помаши, бензопилой поворочай. Книжку про лесорубов напишешь. Тебе всё равно писать не о чем. Здоровущий конь: тебе застаиваться вредно. Безделье, коньяк ведрами: вот и невроз.
XXII
И зачем ему нужно было говорить, что уже вечер? Возвращался я через Чернышев мост (купив, из огорченности, коньяку в винном отделе на Ватрушке ): уже в вечернем настроении.
Под башней Чернышева моста: мерзавочка очаровательная, брюнетка Катя вспомнилась мне. Гулял; назюзюкался. Каприз.
Мальчик был упразднен мною.
Мокрый, темный, почти зимний ветер, с Залива, бесчинствовал над Фонтанкой. (Кончался шестьдесят девятый год). И ветер вновь нравился мне.
Я с удовлетворением чувствовал тугую, с наслаждением встречающую холод крепость всех мышц. Я бы мог, с удовольствием, проломить сейчас череп любой шпане: с ножами их и кастетами. (…Естественно: прошлое, во всем его густом объеме не существует для человека, — как и будущее; иначе бы жить было невозможно.
Читать дальше