XIX
Жизнь моя искренняя кончилась в ту ночь, когда закончил я повесть о перекличке воронов и арфы. Жизнь закрутилась другая, тревожная, жадная, и крах ее наступил в ту ночь, когда меня избил Мальчик. Не без труда я устроил новую жизнь, и она погибла в тот вечер, когда умер Мальчик. Четвертую жизнь, запершись от мира, в нищете, в волчьем одиночестве, я устроил, чтобы сочинить чудесный роман о Мальчике, о любви моей к Насмешнице; и кончилась жизнь в тот, недавний, вечер, на Карповке, когда я получил издательскую рецензию. Дело не в том, что я мог отнести рукопись и в другое издательство. В рецензии, небольшом сочинении, тридцать семь страниц на машинке ( в жизни не видел таких рецензий!), говорилась сущая правда. И четвертая жизнь кончилась. Я сжег рукопись: серым сентябрьским утром.
Утешительно бы держать под больничной подушкой те тридцать семь страниц на машинке: жаль, остались они в моей конуре, в доме на берегу Карповки. В жизни не читал похожей рецензии. Есть в ней что-то, чт о вспомнить заставляет убийственный удар Мальчика, ночью, на Фонтанке. Значительные куски из рецензии я помню довольно хорошо. В начале ее говорится примерно следующее:
«…в последние двенадцать лет не напечатал ни строчки, что заставляло многих предположить, что Сергей Владимирович готовится удивить нас произведением важным и необычным.
Я тоже готов был ожидать от Сергея Владимировича произведения удивительного и необычного, но по причине иной, нежели двенадцатилетнее молчание.
В Ленинграде известен Сергей Владимирович киносценариями, достаточно неприметными, по которым поставили более чем неприметные фильмы, неважными рассказами и вышедшей четырьмя изданиями книжкой „Гвардии десант“ (у меня под рукою лишь второе её издание: Л., 1966, 11,83 уч. — изд. л.): книжкой звонкой, лихой, задушевной, как бубен, и столь же пустой.
К сожалению горькому моему, никто из ленинградских писателей (а спрашивал я очень многих) припомнить не может истинного дебюта Сергея Владимировича: крошечной, в три листа, повести „Рота захвата“, увидевшей свет в уважаемом журнале почти восемнадцать лет назад.
Говоря по чести, то была не повесть даже: а какие-то клочья, отрывки из неизвестной рукописи; но и клочья те позволяли понять (не доверясь памяти, я нашел в библиотеке давний номер журнала, перечел ту публикацию заново: и не изменился в моём мнении), что перед читателем произведение в высшей степени необычное и пугающее и угрюмостью непривычного таланта, и точностью и крепостью письма.
Нужно прибавить, что всё это написано было по-юношески неуклюже, и отчасти непродуманно, но я знаю, что неуклюжесть и непродуманность почти никак не соотносятся с точностью и крепостью.
Сюжета в тех клочьях почти не замечалось; и не нужен в них был сюжет. В них движение текста (чт о много важнее движения и перепляса действия) происходило от неусмиренности противодействия тяжелых смысловых пластов, от невозможности свести недобрую множественность значимостей мира не к единству даже, а хотя бы к возможности единого их понимания.
Жуткий взгляд космической ночи: под которым — вечным, пугающим, непостижимым, — течет вся наша жизнь. Космический пейзаж ночного, зимнего, дикого Забайкалья: которое мы увидели вдруг, освещаемое дикой, зеленой и желтой Луной, в беззащитности нашей, с высоты, противоречащей человеческому разуму и существу.
И зависнувший на парашютных стропах, летящий: в чудовищной ледяной ночи, меж черным Космосом н лежащими далеко внизу, заснеженными горами и тайгой, человечек, — не принимаемый в расчет чудовищностью космической ночи, человечек, чьи доблести: парашют, автомат Калашникова, триста патронов, горячо бьющееся сердечко: единственный в мире боец против черных сил зла.
Тут же: фантастические картины осеннего, темного, в огнях, Города над Невой, и память, и запах, еще недавней войны: „В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой…“ — Беспомощная какая-то и доверчивая любовь, и глупая юностью девочка в блестящих чулочках: еще не знающая, для чего вручено ей все женское.
Жутковатые видения желтой и задымленной табачным дымом и перегаром бильярдной: где старички с блестящими желтыми черепами, чудом уцелевшие в Брусиловском прорыве, при Перекопе, при форсировании Вислы, гоняют по зеленому сукну такие же блестящие в желтом свете и нумерованные шары.
Читать дальше