— Он их сам приносил, уже распечатанные. Он всегда важные письма… еще на лестнице… Мне нельзя было открывать ящик. У меня ключа не было… он специальный замок на ящик поставил…
— Дальше что? Дальше-то что? Он приносил распечатанными — а дальше что? Сразу шел в туалет и сжигал?
— Он их вслух мне читал. Он их вслух читал… и очень смеялся. Он вас презирал.
— …Перестаньте свистеть, — обиженно сказала она.
Я засвистал, сел на стол, отвернувшись к мутному зимнему окну. Четырнадцать лет назад я вернулся и выяснил, что дверь в наши комнаты в коммунальной квартире закрыта на три замка. Соседи сказали мне о происшедшем. Я позвонил к нему в институт, в ту пору он еще не назначил себя инвалидом. Саркастически весело он объяснил мне, что провалит любой вариант размена. Я взял у соседей топор и вышиб к чертовой матери дверь. Всё в комнатах было чужое. Я ушел, унося в кармане маленький тихий будильник. Я больше не видал его и не слышал его надменного голоса. Я твердо знал, что первая наша встреча излечит его от печени навсегда, а я получу основательный и уже на хорошем режиме срок. Он не знал, с чем играет, так я полагал… вот на что он истратил последние четырнадцать из отпущенных ему лет! спазматический страх, он уже был физически неспособен оставаться один, но везде, где есть двое и один из них лжет, начинается театр. Боже мой… вися в пустоте постоянного страха, он сочинял эти письма, чтобы было что презирать, чтобы гордиться своим презрением, боже мой… чистая клиника .
— …Я возьму эту книгу! Я возьму эту книгу, вы, надеюсь, позволите? — Тон был задуман как язвительный, но что-то не получилось. Снова древние женские игры: униженная и растоптанная. Я нехотя обернулся. Книга была — черно-желтая, страшно истрепанная «Молодежь и любовь», задушевная книга про то, что до восемнадцати лет молодежи лучше дружить, а любить будет правильнее уже после, замечательная книга, перевод с немецкого «с сокращениями и изменениями», как бестрепетно сообщалось на обороте титульного листа. Да, все прочие книги, стоявшие здесь, были ей явно ни к чему.
— Вы позволите взять мне ее? Или нет?
Я отвернулся.
Презрительно выстукивая высокими, танцующими каблуками, она вышла. Я не торопился ее провожать, хотя мой разговор с нею был еще не закончен. Оставалась одна и совсем невеликая просьба, я не был уверен, что просьбу исполнят, но настаивать я бы не смог, Я не торопился идти за ней, я знал, что она вернется, чтобы сказать непременную глупость. Это неверно, будто после раздоров мы сообщаем глупости из желания пуще обидеть и оставить последний всхлип за собой, большей частью мы говорим наши глупости из последней надежды что-то еще поправить, но, к сожалению, говорим их излишне громко.
Снова раздались шаги, и я, зябко кутаясь отчего-то в старый вязаный шарф, с руками в карманах, поворотился на вызывающий, взвинченный звук каблуков.
— …Можете быть довольны! — слегка задохнувшись («м-можете!»), сказала она. — Радуйтесь! Я ухожу.
Прелестная, уязвленная в лучших надеждах и вере юная женщина с гибкой высокой фигурой, обычно лондинкам мало идет быть взвинченными и разгоряченными, но ей, как ни странно, разгоряченность и гневность были к лицу. Акт драмы четвертый, наказание гордым уходом. На светлых ее волосах лежал меховой, изящный, склоненный набок берет, сумка мятой и тонкой вишневого цвета кожи висела на длинном ремешке, рука в узкой темной перчатке красиво лежала на сумке, другая рука, бледная, в золоте и с рубиновым камнем, раздраженно, как кошка хвостом, ударяла длинной и дорогой перчаткой по изогнутому бедру. Сапоги и перчатки, пальто выгодного женственного силуэта, легкого меха берет — всё это было хорошо, но хорошо для поздних отлетевших листьев, мягкого бережного тумана, влажно блещущих мостовых. В январе выходить в этом тонком пальто было холодно и непрестижно. Эта старая сволочь, покупая Босха и Гойю, не могла купить своей публике что-либо понадежней.
— Можете быть довольны! — сказала она, теряя, как делают это многие, эффект на повторе. — Я ухожу!
— …Колечко, с рубином, снимите, — скучно сказал я. — Это чужое. Это мамы моей кольцо.
От неожиданности она приоткрыла губы.
— И не его это даже кольцо. Это кольцо мой отец подарил моей маме в сорок восьмом году.
…Кольцо никак не снималось, пришлось сдернуть, с трудом, с поспешностью тонкую длинную перчатку с левой руки, но колечко всё не снималось, несмотря на поспешность и краску в лице, на закушенную губу…
Читать дальше