Почему же я тогда не могу поверить в Заговор? Потому что вижу, что этот мир контролировать уже невозможно. Согласен, есть немало и становится все больше небольших и даже довольно крупных мафий, клик, сект, политических группировок, подпольных религиозных, финансовых и этнических объединений, структур, рук, которые руку моют, но именно поэтому один большой, глобальный и централизованный Заговор становится все менее возможен. В мировом масштабе уже никто и ничего не контролирует не потому, что не хотел бы, кандидатов хватает, а потому только, что не может. Последней такой попыткой, в свое время даже довольно успешной, был имперский коммунистический интернационал с центром в Кремле. Никто не может упрекнуть их в том, что они не старались или не умели, а КГБ останется своего рода непревзойденным образцом. И все-таки в конце концов даже им не удалось, дух времени перестал благоприятствовать. Все теперь стало настолько взаимозависимо, так запутанно, что нажать здесь, чтобы выскочило там, уже не удастся. Иной раз, правда, нажимают, но выскакивает не то, что хотелось, и к тому же совсем в другом месте. Толкотня, а не нажатие кнопок стало знамением нашей эпохи. Теперь все можно, но уже ничего не получается. Отдельные индивидуумы становятся все более подвижны, но совокупность все более парализуется. Большие колеса вязнут в зыбучих песках. Корабль безумцев остался без капитана, сомнительно, есть ли у него еще руль. Впереди шествует неуверенность, следом за ней идет страх. На корабле стало слишком тесно, чтобы на что-нибудь пошире замахнуться.
Именно, что слишком тесно. Какая уж в такой тесноте может быть таинственность, какие секреты? Мир все больше напоминает многосемейную коммунальную квартиру с общей кухней, коридором и ванной. Все знают, что варится в чужой кастрюле и кто что делает в туалете. Пусть кто-нибудь попробует сегодня иметь свои секреты! Но ведь никто и не пробует, напротив — каждый сразу бежит на телевидение, чтобы там все рассказать и показать. Рай для эксгибиционистов, которыми становятся даже те, кто до сих пор не обнаруживал подобных склонностей, и я им не удивляюсь — трудно оставаться несовременным. Девятнадцатый век создал понятие приватности, век двадцатый к своему концу с ним покончил, и эксгибиционизм становится добродетелью. В прежние времена бедняга с такими наклонностями мог в лучшем случае показывать себя в подворотне, а сегодня к его услугам Интернет, хотя предпочитает он телевидение, поскольку там больше зрителей, больше славы и к тому же деньги, если предлагается для показа нечто такое, что следовало бы особенно скрывать. Например, чужие секреты. Следовало бы, но уже не в наше время. Если бы сегодня образовался такой Заговор, о котором я мечтаю, пусть даже из трех человек, то назавтра каждый из заговорщиков рассказал бы об этом в ток-шоу: один — на канале NBC, другой — на CBN, третий — на NCB.
Я согласен, что Заговор нужен нам психологически, но даже из соображений практических он бы пригодился нам как никогда. И потому кто только может, верит в него. Что поделаешь, если я не могу.
Краков, 12 июля 1997.
Я не люблю воспоминаний. Возможно, из-за этого я старался менять места жительства; когда в новом месте, стране, окружении воспоминаний накапливалось слишком много — я убегал дальше. Мне хотелось быть кочевником, иметь мало и чтобы все при себе — быть готовым к бегству.
В этой игре я потерпел поражение. Выиграть в ней можно только ценой сумасшествия или если не жить слишком долго. Ни одно, ни другое не было мне дано. Совершив круг, я вернулся к исходной точке. И снова я — не только в Польше, но и в Кракове, у самого начала моих воспоминаний. Теперь они плотно облекают мой силуэт, прилегают к моей коже, как гипсовая отливка. Они у меня даже в легких, из-за чего мне не хватает дыхания, я словно дышу бетоном. Кто-то идет мне навстречу, гляжу, а это я сам, каким был много лет назад, выхожу на встречу с собой. Кошмар.
И одновременно — это чувство близости, понимание всего, сочувствие всему, порой даже нежность к людям и предметам, столь трогательная, что приходится даже следить за собой, чтобы не впасть в пошлость. Такая близость с окружением, что порой она переходит в идентичность — и тогда возникает вопрос: а сам я еще существую? Или, может, я уже только призрак, отражение в зеркале памяти. Нелегко быть репатриантом: у того, кто вернулся, душа не на месте.
Хотя… наверняка не у каждого. Люди бывают разные, также и среди репатриантов. И все же я беседовал с некоторыми из тех, что вернулись, всего лишь нескольких лет прожив за границей, чаще всего в Америке. Беседы получались случайные, ни до, ни после я не встречал того человека, а он меня, а потому откровенные, как между незнакомыми в поезде, которые, не зная друг друга, рассказывают о таких вещах, о которых и в семье бы не рассказали, в семье в особенности. Они исповедовались передо мной в том же самом, в чем я — в начале фельетона, только иначе это формулировали, с помощью других слов и не так ясно.
Читать дальше