Старик же, кажется, падает сам по себе, валится, как боец, которого предали, как несчастный, который вдруг каким-то чудом лишился всех своих костей, и при этом ударяется затылком о бетонный бордюр песчаной игровой площадки.
Молодые супруги вопросительно переглядываются, все дети разбежались по кустам и деревьям, он умер, выдавливает из себя женщина, посмотри, что ты наделал.
Они, конечно же, не знают, что у старика сегодня именины, что сегодня день святых Анны и Иоакима, родителей Богородицы, а также понятия не имеют о том, что этот дядечка всю жизнь суеверно побаивался симметрии, в каждую круглую дату просыпался со страхом, что может случиться что-то страшное, вызванное совпадением, совершенным заблуждением, ложным сигналом, что все кончено. Лес полон символов, но мы от страха не открываем глаз, мечемся во сне.
Старик все еще теплый и потный от удушья, Сашенька чувствует это под пальцами, пытаясь отыскать на его шее застывший пульс, но эта хрупкая, засклерозированная трубка больше не отзывается, в отливе его крови (сказано, как на поминках) больше не вибрирует исстрадавшаяся, израненная душа, а плывет и блуждает в поисках выхода, как сдохшая человекоподобная рыбка в канализации.
Что-то больно давит на уши. Это от шока, придет он к выводу гораздо позже. Он не защищается заранее, не зовет бессмысленную помощь, и только медленно выпрямляется и направляется к двери, замечая, что пятна краски на его руках высохли, стали похожи на сыпь, как будто он заразился невиданной детской болезнью. Ноги отяжелели. Он чувствует бесконечную усталость, сравнимую разве что с медленной смертью.
Но только он жив. Поднимается, придерживаясь за стену, полицию встречает в своей комнате. Златица бежит за ним, забегает вперед, придерживает его, что-то ему без остановки объясняет. Наверное, несет чушь, судит Сашенька по выражению ее лица. И тогда до него доходит, что он ничего не слышит, вставляет в ухо мизинец, совсем как пьяный исполнитель народных песен. Дикие ангелы бросают ему под ноги волшебную флейту. Или мертвую птичку? Он не уверен, не оглядывается. Садится за стол с выпотрошенными рыбинами.
Его давно уже не занимают юношеские мечтания, что сделал бы на его месте тот или другой, Наполеон, Достоевский, кто-то, с кого можно брать пример. У Саши все наоборот: обычно он задается вопросом, что бы сделал он, оказавшись на месте кого-нибудь другого в крайне сложной, кризисной ситуации. Мальчиком он часто (обычно ночью, в бесконечные часы детской бессонницы) представлял себе смерть кого-нибудь из своих самых близких, пытаясь вообразить, как бы он повел себя в таких обстоятельствах, могла бы, например, смерть отца пробудить в нем невероятную горечь и твердость, которые бы навсегда подавили все остальное, освободив его от неуверенности и страха. Или сумел бы он под давлением, под пытками сохранить тайну, как заговорщик, мученик, подвергнутый истязаниям тайной полицией, или же выдал все, что ему известно, если бы его всего-навсего оцарапала кошка? Вся эта тонкая самоидентификация заставляла его нервничать, и он просыпался с темными кругами под глазами, с высокой температурой или шатающимися зубами.
Теперь он убийца. Во всяком случае, так это выглядит. Подумать только, даже руки у меня не дрожат! Все выглядит совершенно нормально, разве что он пребывает в некотором напряжении, но это почти приятное чувство. Воздух струится сквозь его ноздри, и он впервые ощущает это. Он даже декламирует вслух несколько своих стихотворений, которых, в общем-то, стыдится, еще со времен краха в «Форме». С удовольствием представляет себя как респектабельного делового человека, превзошедшего Рембо, надувает щеки. Разумеется, он все еще никто и ничто, униженный поэт, ненавидящий сам себя. Живет на материнскую пенсию, болтается туда-сюда. Словом, полон планов…
И только теперь ему пришло в голову, что он, наверное, никогда их не осуществит, если только биржа не переехала в тюрьму. Он закусил кулак, зарыдал. Боже, почему ты меня оставил? И тому подобное.
Когда судья спросит его, есть ли у него судимости, следует ли упоминать тот день в камере, заработанный за мелкое хулиганство, когда однажды студеной ночью, после закрытия «Формы», они всей компанией громко орали? Тогда он считал, что это неплохой материал для рассказов, тот день в тюрьме, один день жизни. Но сумерек и освобождения он ожидал в пригородной оранжерее, выкапывая ногтями молодую картошку. И не было никакого сюжета, ничего, кроме воспаления мышц и двух-трех бородатых анекдотов. Камера смердит, камера отвратна. Он не верил, что это происходит именно с ним. Старался как можно скорее позабыть глупое юношеское приключение. Было бы куда лучше вместо отсидки заплатить штраф, но ему, как каждому книжному жуку-древоточцу, хотелось прочувствовать немного естественной жизни, той, что сравнима с небольшим контролируемым адом, которого ему хотелось обонять, погрузиться в него без опаски, по щиколотки. А получил только убогий суррогат, как это бывает сплошь и рядом.
Читать дальше