рабоче-крестьянская власть в последний раз протягивает вам руку примирения , вам – это, значит, белым офицерам, и наивные офицеры, приверженцы корпоративной чести, как подростки поверившие честному слову победителя, вышли на открытое пространство, но то было лишь начало: через месяц сам Фрунзе объявил по радио о возможности отъезда офицеров за границу, – ежели будет на то паче чаяния их добрая воля и желание, а в приказе Реввоенсовета Южфронта, который появился сразу после этого, говорилось, что красноармеец должен быть рыцарем по отношению к побежденным, – все это, конечно, осталось лишь словами: тысячи офицеров сложили оружие и пришли на регистрацию, через время регистрационные списки превратились в проскрипционные, офицеров стали легко
вынимать из адресов и без проволочек расстреливать, вешать, сжигать в пароходных топках и топить в море… это уж потом, во время перестройки, читал Артем в открывшихся ненадолго секретных архивах телеграммы Дзержинского и Ленина, истерически требовавших истребления сдавшихся белогвардейцев; Крым захлопнулся, как охотничий капкан, и все, попавшие в него, были обречены – Москва прислала Бела Куна, Землячку и Пятакова, впрочем, и на местах достаточно было исполнителей, с готовностью засучивших рукава… тут бабушка обычно замолкала, не в силах продолжать, но Артем и без того знал, что происходило тогда на полуострове – бесчисленные ревкомы, трибуналы, особые отделы и «тройки» безжалостно уничтожали людей, и среди уничтоженных были не только офицеры, но и мирные обыватели, – чиновники, врачи, учителя, купцы, жандармы, полицейские, священники, – не жалели и простых солдат, чаще всего мобилизованных… так Крым захлебнулся собственною кровью, отворенной психопатами и маньяками… тут Артем вспомнил
Историчку и
Архив революции , – сидя в зале для читателей много лет назад, старательно и в совершенном изумлении выписывал он в свою коленкоровую общую тетрадь:
тов. Лидэ – больной психически, сильно утомившийся и нуждающийся в отдыхе работник… исследовавшие его врачи считают… что если он не будет лечиться, то через несколько месяцев сойдет с ума… этот товарищ Лидэ был членом Реввоенсовета 4-й армии и выполнял функции Куна и Землячки после их отзыва в Москву, – правда, недолго, хотя и успел все-таки довольно много, – думается, отправили его в конце концов лечить воспаленные мозги, а на свободное место незамедлительно прибыл некий Акулов, который ни в чем не уступал предшественнику, разве что нервы были у него покрепче; наградою ему в тридцать седьмом стал скоропостижный приговор, – 29-го октября его приговорили, а 30-го уже и расстреляли… зато потом… любому архивисту понятны эти зигзаги истории: в 54-м верного ленинца реабилитировали, в 55-м восстановили в партии, а в 88-м – к столетию со дня рождения – выпустили марку с его фотографическим портретом… красивая марка с лавровой веточкой под изображением… так чтут у нас вечнозеленым лавром садистов и убийц, как бы намекая на их вечное присутствие в недрах нашего народа; поначалу власть их лелеяла и холила, ублажая побрякушками, но конец их по преимуществу был схожим… мысленно пролистывая тетрадь, вспоминал Артем этих нелюдей: в ноябре 20-го, к примеру, в Симферополь прибыл некто Евдокимов, назначенный начальником ударной группы, которая как раз и занималась тотальной зачисткой полуострова, – именно он, этот самый Евдокимов, руководил работой по уничтожению якобы амнистированных офицеров да так отличился в многотрудном деле, что впечатлил самого Фрунзе, которого вообще трудно было впечатлить, – командующий представил его к ордену, начертав на наградном листе в некотором роде стеснительную резолюцию:
считаю деятельность т. Евдокимова заслуживающей поощрения, однако ввиду особого характера этой деятельности проведение награждения в обычном порядке не совсем удобно… так его и наградили втихаря, орденом Боевого, между прочим, Красного Знамени, не забыв отметить количественные достижения ретивого работника: тридцать губернаторов, пятьдесят генералов, более трехсот полковников и в общей сложности до двенадцати тысяч живых душ, безлично названных в документах
белым элементом ; таким образом, на совести этого начальника повисла глыба, которую он легко донес до конца 1938-го, когда случилось нечто для него совсем уж непонятное: его вдруг арестовали и в течение года еще мучили, домогаясь признаний в каких-то абсурдных преступлениях, – таким образом, спрашивали с него вовсе не за то, что он творил в Крыму, и не за «шахтинское дело», с особым тщанием фабриковавшееся им впоследствии, не за раскулачивание и расказачивание, в которых он принимал активное участие, и даже не за убийства басмачей в Таджикистане, а за подготовку ряда покушений на первых, вторых и, может, даже третьих лиц государства и членов, само собой, правительства; зимой сорокового его и расстреляли, а спустя шестнадцать лет, как водится, реабилитировали да еще и в партии восстановили… а чего? партия до сих пор гордится такими мертвыми героями, хотя по гамбургскому счету они были только шавками революционного двора; этой злобной мелкоты оказалось так много, что хватило на всю огромную страну, а уж на маленький Крым и подавно, – как мучились они кровавой отрыжкой, все эти специсполнители и спецвдохновители, завалившие трупами полуостров и морские берега… тут представился Артему некий полузверь, барахтающийся в человеческой крови, ныряющий и выныривающий, отфыркивающийся и пускающий липкие розовые пузыри… вот в этот ужас ступил сдуру Левант и пошел дальше теперь уже с большевиками, которых сначала, в 1903-м не понял и не оценил как до лжно, а потом, поняв наконец, возненавидел и ненавидел во все будущее время; теперь же он был с ними… а куда мог бы он деваться? его семья так и осталась фактически в заложниках, и ему приходилось делать р-р-революционный вид, чтобы оставаться живу: с легкой руки Евлампии Соколовой стал он комиссаром снабжения Южфронта и только благодарил небо за то, что судьба не послала его в расстрельные команды, ибо он и в терроре уже не видел смысла, вернувшись к своим юношеским увлечениям и полагаясь лишь на идеи Чернышевского, Михайловского, Лаврова; не в силах заснуть по ночам, мучительно думал он о своем
корявом пути и горько жалел о том, что позволил Гершуни вложить ему в руку бельгийский браунинг, за что нынче загубленные им со товарищи души хватали его прозрачными руками, жаждая возмездия, лишь только забывался он в нестойкой дремоте, а в Крыму меж тем уже вовсю свирепствовал самый настоящий голод, потому что Питер с Москвой повыгребли запасы, работать было некому, сады и поля два года простояли впустую, комиссары же все продолжали вышибать из обывателей последние крохи, обкладывая новыми поборами, неподъемными контрибуциями и даже захватывая заложников ради контрибуций… люди не могли собрать эти бешеные деньги и за свою финансовую немочь платили самой разменной монетой – собственными жизнями, не стоившими в те годы ничего; уже и городским гарнизонам не хватало продовольствия, – начальство посылало в Москву панические телеграммы, Левант метался по городам и деревням, получив даже мандат на выезд с полуострова, что было немыслимо в наглухо закупоренном Крыме… тут неожиданно нашла его посланная с оказией записка, – Женя писала мужу о нездоровье маленького Оси, просила приехать, но подробностей не сообщала, а они были таковы: Старый Крым вымирал, и каждый день уносил из поселка много жизней, – сельчан охватили апатия и дрема, только цыгане еще сопротивлялись: рыскали по округе в поисках питания, ели мышей, крыс, кору деревьев и пили хвойные отвары, а потом собрались возле Белой мечети – тридцать пять оборванных, изможденных цыган со своими бубнами, флейтами, скрипками да гитарами, а один, тридцать шестой, был с ружьем – и отправились в горы, в сторону Османова Яра и далее – мимо Сарытлыка и Кара Буруна; целью их были дремучие чащобы Джады Кая, или по-русски – Ведьминой Скалы, где в глубине грабового леса можно было добыть оленя и косулю; с трудом добравшись до места, цыгане выбрали светлую поляну, стали тесным кругом, подняли инструменты и принялись играть, – их веселая музыка разнеслась окрест, откликаясь эхом в ущельях, и мелодии скрипок да флейт так были хороши, что со стороны Казаула, Сарытлыка и дальнего леса слетелись к ним все птицы, жившие поблизости, потихоньку подкрались барсуки и куницы, лисы и еноты, хорьки и ласки… только олени с косулями не хотели приходить… цыгане играли до вечера и остались ночевать на поляне; утром снова играли и снова до вечера – олени не являлись, – еще ночь провели музыканты на поляне и весь следующий день опять играли, но и этот день не принес оленей, и тогда тот самый, тридцать шестой, который был с ружьем, пальнул наугад, – потому что глаза его были поражены куриной слепотой, случившейся от голода, – пальнул и убил сдуру барсука, очарованного музыкой; торжествуя, спустились они кое-как в ущелье и вернулись уже слегка зеленеющей долиною в поселок, – барсука сварили, и каждый житель получил по чашке жирного бульона, но этой поддержки хватило на неделю, а потом снова подступил голод и люди стали есть пробивавшуюся по обочинам дорог траву, а кое-кто и землю; прошло немного времени и землей стали питаться все без исключения, – тогда и послала Женя записку Леванту, а он, получив ее, взял в долг свой трехдневный паек, сел на лошадь и двинулся по старой дороге в сторону Феодосии, – возле Карасубазара его остановила пуля, попавшая ему в руку и выбившая из седла, – то был разъезд красных партизан, споро окруживший его конями и сразу же забравший оружие и продуктовый мешок; партизаны были пестры, головы их покрывали картузы и бараньи шапки, а один был в кожаной фуражке; его стащили с дороги, бросив на обочину; – вы что творите! – заорал Левант, подымаясь с земли и зажимая рану ладонью, – я комиссар снабжения Южфронта! – оно и видно, – сказали партизаны, – скока жратвы-то у табе в мешке! – ответите же вы за это! – продолжал Левант, – кто здесь главный? – не ты, не ты, – отвечали ему, – а станешь верещать, мы порасходуем табе… отведи его, дядя Кондрат, вон в тот березнячок… – нехай валит, – лениво бурчал дядя Кондрат, не желая пачкаться, – возьмем лошадь и нехай исчезнет… а мы до своих порысим, ищи ветра в поле… тут дядя Кондрат подъехал к Леванту и стегнул его нагайкой, остальные повернули коней и равнодушно двинулись вперед… что было делать поверженному комиссару? – кое-как вернувшись на дорогу, он побрел по направленью к Симферополю… в следующий раз смог собраться к жене только через две недели и снова взял в долг трехдневный свой паек, – никогда не брал он чужого, а все, что касалось войскового довольствия, почитал не своим и любой кусок хлеба, взятый из подконтрольного ему общего котла был для него все равно что ворованным, потому и брал он паек в долг, сам предполагая потом как-нибудь уж перебиться, – все ж таки он мужик и более имеет возможностей ради выживания; взявши мешок, в другой раз выбрался он на феодосийскую дорогу и новый путь оказался теперь для него удачней предыдущего, но по прибытии в поселок не нашел он здесь ничего утешительного против ожидания; Женю он с трудом узнал, до того она была худа, – лицо ее стало черным, морщинистым, она молчала и не отвечала на приветствия, по этому молчанию понял он – случилось что-то страшное, и оказался прав: Женя провела его в одну из комнат дома и указала пальцем в угол – там на готической кушетке лежало маленькое тельце сына и, войдя, почувствовал он непоправимый запах, подошел ближе, и увидел в сумерках похожую на мумию фигурку Оси, – сердце у него упало, сознание смутилось, и он зевнул против воли, оскалившись, как пес… умер Ося в три от полдня и, притронувшись к нему, Левант почувствовал едва слышное тепло, еще не покинувшее тело; он стал перед сыном на колени и долго шепотом просил прощения; хоронить следовало утром, впереди заката будущего дня, и Левант озаботился делами погребения: первым делом послал пешего гонца в Коктебель, не дав вестнику коня ради незаметности, – поручение получил молодой цыган Романо, коему назначение было найти дядю малыша – Энвера… кто же знал, что он уже в Москве? – далее, вышедши в поселок, тронулся Левант по соплеменникам с надеждою кликнуть нужных омывальщиков… ночь не спали; утром дитя лежало посреди просторной комнаты, как и следует, к Мекке головой – на старинном, тронутом временем ковре, а вдоль стен сидели люди, кое-кто стоял; разговором нельзя было сказать
сын умер , нужно было говорить
кечинди , то есть попросту ушел, или:
покинув бренный мир, ушел в мир вечный ; время от времени являлись новые сельчане, многие из них состояли с Левантом, хоть и в дальнем, но родстве; подойдя к родителям
ушедшего , выражали
тазие , женщины клали ему в ноги лоскуты материй – остатки прежней роскоши и, постояв у стен с мужчинами, выходили, чтобы дать место вновь прибывшим… солнце торопилось и стояло уже сильно высоко, когда прибыл долго ожидавшийся Романо, но – один, Энвера не нашел и готов был выслушать порицание и осуждение; Левант махнул ему рукой, Романо подошел и сказал на татарском языке, как того требовал обычай:
алла рахмет эйлесин, алла сизге сабыр берсин , то есть:
да помилует его Аллах, ему – земля пухом, а вам – терпение от Бога ; через время возле омытого и завернутого в
кафан тела стал мулла и сказал
дженаза-намаз , после чего малыша вынесли во двор, уложили на
табут и укрыли зеленым покрывалом… дальше путь его лежал на кладбище… после похорон Левант устроил поминание, и тут как раз сгодился взятый в долг паек; а потом Левант уехал и с ним уехали Женя и Булат, не проведя третий поминальный день; в Симферополе Левант держал сына и жену около себя, словно опасаясь их как-то потерять, однако дела надо было делать, от них его не освобождали, а война все не унималась, не умея потухнуть, как ни заливали ее кровью враждующие стороны; Левант не хотел, чтобы Женя и тем более Булат видели эксцессы, они и так уже намучились, но ему приходилось таскать их за собой везде – из боязни оставить без пригляда, – в конце концов он так устал от виденного в Севастополе, Феодосии, Керчи, Ялте, Евпатории, да и в Симферополе, где более всего приходилось им бывать, что решил пробиться к Фрунзе и просить его о милости; через пару дней это удалось; Фрунзе, вникнув, разрешил покинуть пост и, не откладывая, выпустил приказ, освобождающий комиссара снабжения от бремени его забот, взамен же, не желая отпускать ценного работника, дал новую бумагу, и Левант стал начальником милиции своего, можно сказать, исконного поселка, где стояло родовое поместье, недавно покинутое последним взрослым представителем фамилии, – поселка, давно уж прозываемого Старым Крымом, куда и отправился вскоре с сыном и женой, заехав на прощание только к страшной Жениной сестре, которой, впрочем, совсем мало уже оставалось полуостровного жития, ибо ее ожидала головокружительная московская карьера и скорая гибель у местечка Сандармох, где пресеклась эта бунтарская кровь, несущая в пустоту беспамятства высокую, но бесполезную свою волну, – вот о чем думал, мучаясь, Артем, в тщетных попытках осознать этот феномен: если время есть и оно существует не только в условной окружности изобретенного каким-то египетским умником циферблата, то прошлое исчезает, безжалостно отрезаемое всякую минуту ножом Атропос, а будущего мы не знаем, посему – есть настоящее, существующее в нашем восприятии, как данность, и в нем – отрезанное прошлое и пока еще никем не виденное будущее… нет, не так! – настоящее и есть та субстанция, в которую вмешано то, что уже было, и то, чего еще никто не видел, потому что оно не состоялось, – но не в последовательности, не в закономерности, не в порядке, не в виде линии, графика, формулы или логического постулата, а так, как существует кусок пластилина неопределенного цвета, составленный из разноцветных фрагментов того же пластилина; вдобавок у времени нет начала и конца, а есть только точки отсчета физических явлений, событий, фактов, причем эти точки действуют беспрерывно и бесконечно в каждое конкретное мгновенье бытия, хаотично сменяя друг друга, наслаиваясь друг на друга, вливаясь друг в друга, и тогда сбиваются причинно-следственные связи и становится возможным сослагательное наклонение: вот что случилось бы, скажем, если б Кантемир Мурза Кровавый Меч погиб в туманных далях прошлого от рук воинов Бахадыра Гирея? – а то бы и случилось, что не явился бы скорее всего на свет дальний потомок Кантемира, князь Юсупов… и Распутин, возможно, не был бы убит… а и революция тогда тоже под вопросом; или: что было бы, например, если б недавний ученик телеграфиста не перепутал в свой час буквы в телеграмме и провинциальный террорист убрал с исторической арены всемогущего обер-прокурора?.. или: капитан Цвецинский не выехал 15 июля 1904 года в 9 часов утра на Измайловский проспект, торопясь к поезду, отходящему с Варшавского вокзала в 9.30, да не рысил бы впереди ничего не прозревающего Плеве?.. или… да мало ли подобных
или в жизни каждого из нас… и сколько вообще возможностей, ведущих человека на альтернативные пути и тонкие тропинки, покрывающие планету сеткой вариантов? – и все в итоге, ежели смотреть из космоса, происходит во мгновенье – вот подымается на линию огня новенький бельгийский браунинг, а Государь дарит верного слугу украшенной камнями саблей, на клинке коей начертано
не Намъ, не Намъ, а токмо Богу одному , и капитан Нолан несется на взъяренной кобыле навстречу русским пушкам… и лорд Теннисон, британский пэр, пишет возвышенные строки
но вышли из левиафановой пасти шестьсот кавалеров возвышенной страсти … и дымится укрытая пороховым покрывалом Балаклавская долина, а полковник Мустафа Мурза Четырехпалый падает с разрубленным сердцем в чадящую гарью и кровавым смрадом взрыхленную землю, между тем как сын его – Максуд Мурза, поручик и поэт, еще не получивший своего претенциозного именования, падает с коня, и вражеский штык вонзается ему в плечо!.. – два дня после того боя пролежал Максуд Мурза на бастионе, где стояла большая лазаретная палатка, и ее как-то все не могли освободить, потому что не было подвод, – раненые прибывали всякую минуту, скученность становилась нестерпимой, и невыносимо было уж дышать не только больным, но даже и здоровым, – запахи карболки, крови и лекарств как кляпы забивали людям глотки… к концу второго дня подводы прибыли, раненых погрузили и повезли в Бахчисарай, вблизи которого располагался Успенский монастырь, где было устроено что-то вроде госпитальных келий; там пробыл Максуд Мурза около двух месяцев, – рана его не заживала и рука вовсе не хотела двигаться, потому что вражеский штык попал ему в сустав; смотрела его милосердная сестра, между прочим, княжеской фамилии – Верочка Мещерская, в которую влюбился он сразу же и безоглядно, не предполагая еще, какие испытания сулит ему Господь за ее тихую любовь, – мог ли он подумать, что свершит немыслимый и осужденный всей его родней поступок, который вообще переменит его жизнь и сделает изгоем татарского народа… да! ради нее, ради Верочки Мещерской, проклинаемый собратьями он вскоре примет христианство, и добьется ее сердца и ласковой руки, – она его любила и всего-то двух месяцев хватило ей, чтобы это осознать и понять невозможность своего существования без черноглазого поручика, который вдобавок был поэт, о чем она, правда, до поры до времени не знала, – всем был он хорош, да только иноверец, а с иноверцем венчаться же нельзя, – и вот он по выздоровлении крестился, – крестил его батюшка Иов, прямо там, в монастыре, чему предшествовали долгие миссионерские беседы, в ходе которых отец Иов живо просвещал Максуда, видя в нем осторожный интерес к православию и православному канону; ты не один, говорил ему Иов, наказуя читать книги боговдохновенные, – там же, дескать, все прописано, впрочем, аз тебе поведаю, яко в Антиохии, вернувшейся в десятом веке под попеченье Византии, все арабы и даже знатные фамилии прияли православие, таяжде и бедуины, числом двенадцать тысяч в округе Лаодикея, а и нашего отечества есть тому примеры, поне, может, и не древние, но знаемые издавна: кто такие кря шены? вопрошаю аз тебе, а сии, между прочим, волжские татары, так и они, реку аз, православные по сути… или возьми Хазарский каганат, – знамо ли тебе, чадушко мое, што Хазарский каганат был чуть не вполовину православным? святой Ахмед Калфа был обращенный мусульманин, и аз могу же много перечесть: святой Агарянин, да еще святой Абу – за тысячу лет до Агарянина, да святые Петр и Стефан Казанские, коих мусульманские именования забыты, доднесь даже не дошедши, а наипаче – святый Варвар, коего прежнее наречение такожде забыто, – он быв солдатом мусульманских армий да воевал в девятом веке Никополь, населенный христианами… черт его блазнил, глаголя: пошто жалеть крови христианской? – оле и он сподоблен был таинству крещения, а святой Авраамий, из булгар волжских обращенный, – сколь мук претерпел-то он за Бога! овогда вельми твердо стоит за веру человек… так-то чадушко мое… не станем коснети, бо земля еси, и в землю отыдеши, посему приими веру православную, за гробом встретится же те Господь; а Максуд Мурза так любил Верочку Мещерскую и так не понимал своей жизни без нее, что за эту любовь готов был даже умереть, а не то что обратиться, – так отец Иов его крестил, – под именем Максима, ибо тот январский день как раз был днем памяти преподобного Максима Кавсокаливита, то есть
палящего свои каливы , или шалаши, – ради подвига бездомности и юродивой славы; так Максуд Мурза сжег свои каливы, – нынче сказали бы: мосты – в надежде владеть любовью Верочки, и Артем,
раскапывая прадеда, докопался даже до фантастики, которую вряд ли тот мог предположить: суженая неофита сама была татарского колена, и даже княжеского – о чем человек простой профессии вряд ли и узнал бы, но архивист – без особого труда; впрочем, при известном тщании и любой любопытный мог сыскать
Бархатную книгу , еще когда изданную Новико́вым, доморощенным нашим да Винчи, – великим радетелем земли русской, ни за что, ни про что угодившим на хлеб и воду прямиком в Шлиссельбург; один из разделов сей книги, добытой Артемом в Румянцевской библиотеке, куда и доступ-то простым смертным был закрыт, гласил:
в лето 6706 (1198) Князь Ширинской Бахмет Усеинов сын, пришел из большие Орды в Мещеру, и Мещеру воевал, и засел ее, и в Мещере родился у него сын Беклемиш, и крестился Беклемиш, а во крещении имя ему Князь Михайло, и в Андрееве городке поставил храм Преображения Господа нашего Иисуса Христа, и с собою крестил многих людей, а у Князя Михайла сын Князь Федор, и так далее – про Мещеру и Мещерских, словом, все Мещерские вышли из князей ордынских, и были в том роду разные гофмейстеры, шталмейстеры, камергеры, дипломаты, военные, писатели, художники и даже один обер-прокурор Святейшего синода, приходившийся родным дедушкой той самой Марии Мещерской, в которую был влюблен будущий император Александр III, – Верочка же была ей дальнею кузиной и, почитывая мемуары девятнадцатого века, убеждался Артем в том, что сестры были удивительно похожи: обе красивы и прекрасно сложены, росту выше среднего и с царственною статью, глаза у обеих были карие, такого глубокого темно-коричневого тона, каким отдает обычно туземный шоколад, сработанный без добавленья сливок, губы – алые, с очаровательною детскою припухлостию, носики – точеные, брови – влет, а голос княжны Марии мемуаристы описывали как глубокий, томно звучащий и очень мелодичный, таким же по воспоминаниям Леванта был и голос его матери, Верочки Мещерской… все сходилось и расходилось в этой жизни, двоилось, троилось, множилось, дробилось, и Артем иной раз хватался за голову от обилия возможных альтернатив в судьбах людей, так или иначе затронувших его семью и, получалось, – его самого, тоже намертво вросшего в историю страны, которая могла зависеть, да и зависела порой, от каких-то мелких деталей, неточных шагов, недооцененных фактов; раз уж рядом Мария Мещерская, то вот: цесаревич Александр, будучи влюблен в нее, хотел даже отречься от престола ради женитьбы на княжне, и случись, может быть, такое, прожил бы гораздо более своих неполных пятидесяти лет, но будучи послушным сыном и повинуясь воле разгневанных родителей, женился на Дагмаре Датской, ставшей впоследствии Марией Федоровной, вот судьба и привела их в конце концов к крушению поезда у станции Борки, всего-то, между прочим, в пятидесяти километрах от вовремя покинутого нашим архивистом Харькова; как известно, 17 октября 1888 года царский поезд сошел в этом месте с рельс, и Император, обладавший недюжинной силой, держал руками крышу разбитого вагона, спасая своих близких, – до тех пор, пока не явилась ему помощь, – скорее всего, именно тогда он и надорвался, заболев позже нефритом, и спустя шесть лет после события почил… а женился б на княжне, глядишь, частной жизнью и дожил бы век свой где-нибудь в Ливадии, а то, пожалуй, дотянул даже и до семнадцатого года, события которого в сем случае, тоже, возможно, не пришли б… героям же нашим подобные факты были без нужды, ибо им хватало собственной дороги, которая поворачивалась следующим образом: вернувшись после госпиталя в строй, Максуд Мурза, или уж по-новому – Максим Михалыч, послужил еще несколько времени вперед, хотя поврежденная рука действовала все-таки неважно, и поучаствовал в февральской попытке штурма Евпатории, – владели ею турки, грозившие с евпаторийского плацдарма измученному Севастополю, и генерал Хрулев, командовавший здесь, думал, наступая, застать врасплох турецкий гарнизон, однако турки ждали русских и, прикрываясь флотом, встретили атакующих злобной артиллерией; из сего дела наш поручик вышел целым и воевал далее до августа, получив новое ранение в баталии при Черной: наши атаковали через знакомый ему Трактирный мост на Черной речке и героически сражались, пытаясь забрать Федюхины высоты, но руководство сражением было таково, что славы русские войска в этой брани не снискали; тут для Максима Михалыча война и завершилась пулей в грудь да новой госпитальной койкой, – поправившись, поехал он в Бахчисарай и забрал Верочку из Успенского монастыря; спустя месяц были они уже в Санкт-Петербурге, где и повенчались вскоре, получив благословение ее родителей; прошло немного времени, в течение которого Максим Михалыч подправил несколько свою
Балаклавскую поэму и пропечатал в «Современнике» вкупе с другими военными стихами, написанными им в госпиталях и даже отчасти на редутах, – под именем
Максуд Мурза ; впечатление от поэмы оказалось столь сильным, что автора тут же нарекли
велеречивым , и прозвище это закрепилось за ним уже навеки, – Максим Михалычем звали его только дома, а в редакциях журналов – только в шутку, для всех он был отныне Максуд Мурза Велеречивый, и так парадоксальным образом вернул он себе, сам того, может быть, и не желая, родовое имя, под которым стал впоследствии очень широко известен, – сначала писал военные стихи, после перешел на прозу и увлекся фантастическою повестью, вдохновляясь примерами «Лафертовской маковницы», «Орлахской крестьянки» и гоголевской «Страшной мести»; мнение его ценили, ежели он высказывался в смысле критики, и даже Чернышевский, а пуще – Добролюбов очень хвалили его обзоры и литературные портреты, хвалил даже и Булгарин, но не ради похвалы, а для того лишь, чтобы приобщиться, ибо в самом деле Фаддей видел в нем лазутчика, впрочем, не видел, а лишь подозревал, и скромно помалкивал обычно рядом с Максудом, боясь получить в свой адрес очередную эпиграмму, – в добавление к тем, которые уж получил, начиная даже с Пушкина, но Максуд Мурза, искренне уважая собратьев по перу, никогда в их адрес не высказывался грубо, полагая честью в своих критических обзорах говорить честно, однако уважительно и не портить собственную репутацию хамскими нападками; в ответ его также уважали, но кое-кто завидовал, – так в конце пятидесятых, а, может быть, это было как раз в шестидесятом, в «Современнике» произошел неприятный инцидент: у окна приемной стояла группа литераторов, человека три-четыре; лицом к окну располагался некто Шуйский, как и Максуд Мурза – военный и, между прочим, подпоручик, также участвовавший в недавно оконченной войне, этот Шуйский однажды уже прилюдно подвергал сомнению подвиги героев и злобно пенял случившемуся рядом с ним Максуду на неудачи в сражении на Альме и под многострадальной Балаклавою, на бездарную защиту Севастополя и поражение под Евпаторией, не говоря уж про Инкерманские утраты, – Максуд Мурза страстно защищал соратников и спрашивал резонно: а вы, милостивый государь, в каких баталиях изволили блистать? – ну, и так слово за слово поспорили, после чего уязвленный подпоручик сразу затаил обиду; он был бретер, повеса и картежник, любивший в особенности за карточным столом завязывать скандалы и шельмовать товарищей, обвиняя их в крапленых картах, хотя сам умел иной раз
передернуть , дуэльный счет он вел уж на десятки, и обществу известно было, что четверых соперников уложил он наповал, к слову же сказать, – четверо детей его, зачатых по окончании войны, родились мертвыми, и обстоятельство сие злые языки связывали с дуэльными убийствами, это тебе, дескать, Божья кара, – для какой славы, убиваешь, мол, товарищей? – и вот нынче в «Современнике» Максуд Мурза, разбирая полученные как раз гранки, разговор не слушал, полагая это неприличным, но подпоручик, слегка возвысив голос, вдруг совершенно отчетливо сказал: так это его истинное имя, он же выкрест, ей-богу, – мусульманский выкрест… он веру предков продал, – пожалуй, стало быть, и Господа нашего продаст… что же касается до личной жизни, так жена его хотела замуж потому как он обрезанный, а она уж любострастна… я знаю, господа, не извольте сомневаться… тут Максуд Мурза, услышав эти речи, вспыхнул, словно спичка, встал из-за стола и быстро подошел к обидчику… в приемной повисла тишина… Шуйский обернулся… Максуд Мурза приблизился и… дал подпоручику хлесткую пощечину… Шуйский побледнел… извольте принять моего секунданта сей же день, милостивый государь, – сказал он, сверкая глазами, – к вашим услугам, – злобно отвечал Максуд Мурза, и вечером, действительно, явился секундант, – прапорщик Яснов, принеся требование стреляться в десяти шагах, тогда как обычной дуэльной дистанцией считалось тогда расстояние в двадцать или даже тридцать, – десять же шагов, а пуще того, назначаемые иной раз шесть, были дистанцией убийства заведомого и безоговорочного, расстоянием, на котором зачастую погибали оба дуэлянта; по уходу посланца Максуд Мурза поехал к давнему другу своему, доктору фон Клеху, который пользовал Максуда еще в монастыре под Бахчисараем и умолял содействовать дуэли; доктор вначале отказался, не желая участвовать в убийстве друга, – так неведомо, кому станет быть убиту, – возразил Максуд Мурза, но доктор отвечал: не желаю участвовать также и в убийстве недруга, к тому же и – ответственность, в счастье ли мне потом в крепости сидеть? но Максуд Мурза должен был тогда сказать ему всю степень оскорбления, доктор возмутился и… дал свое согласие, причем и за лекаря, и за секунданта; тут же Максуд Мурза позвал доктора к себе ради приготовления к дуэли, они поехали и там уединились в кабинете, пожелав Верочке спокойной ночи; она, чистая душа, ничего не заподозрила и с тихим сердцем ушла в опочивальню, а Максуд Мурза и доктор, достав из шкапа ящик полированного тика с дуэльным гарнитуром, купленным прошлым годом на Невском у купца Куракина, перечли его предметы: пара Кюхенрейтеров изумительной работы, украшенных серебряною инкрустацией с изображением мифических чудовищ, – ложи пистолетов мастер изготовил из комля итальянского ореха, а вороненные дочерна стволы – из высшего сорта букетного дамаска, то были настоящие музейные вещицы, ни разу не испытанные в деле; рядом с ними лежал зарядный шомпол и деревянный молоточек, которым пули по обыкновению вбивались в ствол, пороховая мерка и пороховница, отвертка, прочистка и крейцер, или, по-русски говоря, – пыжевник, нужный для разряжения оружия; все это друзья со тщанием ощупали, перебрали и, убедившись в том, что дело верно, принялись лить пули для завтрашнего дня; каков порох у вас? – спросил доктор, озабоченно глядя на Максуда, который как раз плавил свинец и готовился разлить его; – полированный, Густав Христофорович, – отвечал тот, – думаю, хорош будет для наших пистолетов… – помилуйте, батюшка, ведь вы военный, – возразил доктор, – ужель не знать вам, что полированный может и не вспыхнуть, возьмемте лучше винтовочный, обыкновенный – по нему искра не скользит… так они приготовлялись, а потом доктор улегся на диване; до утра оставалось уже мало, и Максуд Мурза хотел было разобрать бумаги, написать духовную и письмо жене, но как-то сразу и раздумал, полагая в напрасный труд марать бумагу и кликать по имени судьбу: для чего писать духовную в молодые леты, не зная наверное об исходе поединка? – не стану писать, – думал Максуд Мурза, – потому как век мой покуда не измерен, – ведь я до ста лет, пожалуй, доживу; суеверие его, впрочем, достигло до того, что он чисто вымылся и надел свежее исподнее; в гардеробной ожидал его сюртук; таким образом, все было решено: Кухенрейтеры проверены, пули отлиты; он думал вздремнуть, да решил, что посредством сна душа его размякнет, а вялая рука поутру станет вдруг дрожать, – сел в кресло противу окна и провел перед ним несколько времени, ожидая посветления неба и алой полоски за Невой; доктор, проснувшись, напутствовал его не завтракать, ибо пуля, попавшая паче чаянья в живот, имеет обыкновение там и пропадать, – достать ее в случае чего будет затруднительно, а ведь это, батюшка, погибель, лучше бы уж в руку, ногу или даже грудь, – а откуда, доктор, предпочтительнее вам делать извлеченье пули? – спросил Максуд Мурза; – из пистолетного ствола, конечно, – ответствовал фон Клех, почитавший, видно, любимым писателем своим чудесного Марлинского, – не дай бог доставать мне ее из тела вашей милости! – тем разрядив немного драматическую атмосферу, доктор умылся и привел себя в порядок; выйдя далее из дома, взяли приготовленных коней и поехали верхами к Каменному острову, где возле Крестовки назначалось дело; Шуйский с прапорщиком ожидали, прибыв на место раньше срока, – обменявшись с сухою любезностию краткими приветами, дуэлянты разошлись; фон Клех с Ясновым стали мерить шаги и утверждать барьеры, означаемые всунутыми в землю шашками; кинули жребий ради пистолетов и он пал на пару Лепажа, привезенную секундантом Шуйского, – делать нечего, сказал доктор, отойдя; Шуйский с прапорщиком тихо совещались, и Максуд Мурза услышал невольно долетевшие к нему слова: я этих
рябчиков статских, сам знаешь, укладывал на барьер, как повар укладывает куропаток на разделочную доску, вот увидишь, братец, как я своею пулею нынче же распоряжусь… доктор тоже слышал и опасливо глянул на Максуда Мурзу, но тот, поворотившись, отвечал: вы правы, Шуйский, сей день я в цивильном, однако вам лучше прочих знаемо, что мне довелось пройти почти всю Крымскую кампанию и в отставку я испросил разрешение недавно, посему кому стать нынче куропаткой Господь расчислит и более никто; секунданты вновь сошлись и стали мерить порох; Максуд Мурза меж тем стоял, ожидая, и видел Старый Крым, мечеть и пыльные платаны за старым мусульманским кладбищем… тут доктор подошел и вручил взведенного Лепажа… дуэлянты разошлись, повернулись и стали визави… птицы вдруг затихли, и поляна, на которой были означены барьеры, насторожилась, приглушив звуки, обычные для летнего утра: кузнечики молчали, пчелы перестали жужжать и жуки прекратили копошение в траве; солнце уже хорошо взошло и ветер стих, вовсе не тревожа склонившихся к реке деревьев… доктор – по праву старшего – поднял руку и бесстрастно произнес: стреляйтесь! – тут Максуд Мурза вспомнил вдруг, что позабыл снять запонки и брегет свой с цепью, что предписывалось негласными правилами поединка, но было уже поздно, следовало идти к судьбе, и он пошел: подняв дуло пистолета, он двигался вперед… и подпоручик двигался к нему… на полдистанции, далеко не доходя еще барьера, Шуйский стал опускать свой пистолет и, еще не целя, а только собираясь целить, вдруг… выстрелил… пуля взвизгнула… сквозь рассеявшийся дым подпоручик разглядел, что соперник схватился за предплечье, и сквозь пальцы его сочится кровь, – Шуйский остановился, недоумевая… проклятье, – пробормотал он, – ведь я шнеллер позабыл убрать… и правда, выстрел нельзя было признать прицельным, ибо произошел он прежде времени, так как
шнеллер , или смягчающее курковое устройство, дуэлянты обычно убирают, чтобы иметь возможность пользоваться обычным, так называемым
тугим курком; Шуйский – или секундант – допустили смертельную оплошность; теперь по правилам дуэли Шуйский был весь во власти супротивника и услышал, конечно, то, что следовало слышать: к барьеру! – он обязан был подойти теперь к черте, которую биографы Пушкина и Лермонтова называли роковой, и стать подле нее на десяти шагах в виду супротивного барьера; Шуйский замешкался и вновь услышал: потрудитесь, подпоручик, стать к черте! и, подойдя, он увидел шагающего на него врага с поднятым к небу пистолетом, только Лепаж был у него в левой руке, а правая безжизненно висела вдоль тела… глаза у Максуда Мурзы были бешеные, и подпоручик еще успел подивиться дикой ненависти этого совсем незнакомого ему в сущности человека… они стали по сторонам барьеров, и Шуйскому сделалось вдруг страшно, ибо он понял: соперник его не пощадит, – бывало, однако, при подобных случаях один из противников проявлял великодушие, стреляя в воздух, но это могло быть лишь тогда, когда обиду не аттестовали
смертной и еще можно было как-то примириться, здесь же шансов у подпоручика вовсе не имелось, да и не могло иметься, – Максуд Мурза, придя к черте, наставил оружие и навел ствол на его бледный, покрытый испариною лоб… сжатые губы соперника сомкнулись… Максуд Мурза прищурил глаз и надежно прихватил
тугой курок, но тут перед глазами его поплыли красные круги, он дрогнул и упал… фигура подпоручика колебалась перед ним… он увидел, как доктор бросился вперед, но остановил его рукой, предупреждая окончание дуэли, – выстрел за мной, – просипел он вдруг пропавшим голосом, и доктор почел за благо не мешать… Максуд Мурза глянул на край леса, простиравшегося позади фигуры Шуйского, и на синеющее небо вдалеке, такое же, как в родном поселке, где он помнил каждый придорожный камень… пыльные улочки, серебряные тополя и родовой дом, построенный отцом – Мустафой Мурзой Четырехпалым, – Белую мечеть, благоухающую на закате мускусом, фонтан Екатерины и развалины сгоревшего недавно гостевого дворца Ее Величества, в котором изволила она почивать по дороге в Феодосию, когда генерал-аншеф Потемкин, составивший план путешествия Государыни по Новороссии и Крыму, представлял ей новые владения и Черноморский флот, построенный всего-то за три-четыре года и гордо красующийся в тихой Севастопольской лагуне; нынче Крым, имея в виду Босфор и Дарданеллы, был окном на юг и открыть его настежь следовало даже раньше, – до того, как турки стали утверждать здесь позиции, – тогда именно, когда Константинополь признал независимость Крымского ханства, навязанную или даже – отвоеванную русскими; вместе с тем в руках турецкого султана оставалась религиозная власть и возможность утверждать (не утверждать) претендентов на престол, эти обстоятельства создали здесь поводы для новых войн и, действительно, крымские татары быстро разделились на два противоборствующих лагеря – русского и турецкого влияния, после чего началась бесконечная усобица, лучше же сказать – продолжилась, потому что земля эта всегда была узлом противоречий, который никто и не пытался развязать, а лишь запутывал, как это было в 1774-м, когда протурецкая знать поставила ханом Девлет Гирея, а султан-халиф тут же утвердил его; Девлет Гирей мечтал о власти и через полгода на плечах турецкого десанта высадился у Алушты, но трехтысячный российский корпус силою оружия не пустил хана в крымскую глубинку; эта битва, к слову, стоила глаза подполковнику Кутузову, командиру гренадеров и будущему победителю Наполеона Бонапарта; русские не могли терпеть Девлет Гирея и поставили своего хана – Шагин Гирея, поддержанного отрядами генерал-поручика Суворова, с которым Девлет Гирей не рискнул вступить в противоборство, да только самодержавный выбор оказался не из лучших: новый хан, учившийся в Европе, привез оттуда в Крым очень вредные привычки и такие понятия, которым место, может быть, в Париже, Лондоне, Берлине, но уж никак не в Бахчисарае: может разве быть в Крыму управление по российскому канону, который и в России-то буксует, может разве быть татарская армия согласно европейским образцам? ну, мурзы да муллы, конечно, взбунтовались, а ведь Шагин Гирей даже соломки себе не подстелил, думая вовсе не упасть, падение же его было неизбежным, потому что нельзя покушаться на святое – в прямом и переносном смысле слова, а хан-то как раз и покусился: недолго думая, конфисковал вакуфы, то есть земли духовенства, Стамбул в ответ, хорошо понимая ситуацию, вовремя подсуетился: быстро назначил своего хана – Селим Гирея Третьего – и помог ему с высадкой в Крыму; все недовольные к нему присоединились – вот и гражданская война, смысл коей остался таким же, как и в прежние века: паны дерутся, а у холопов лбы трещат; в этот раз русские снова победили, опосредованно дав ответ и туркам, однако те не унимались – всего через полгода в Феодосийскую бухту явился командующий флотом Турции Гассан-Газы-паша и блокировал своими кораблями выход в море: запрещаем, дескать, русским ходить мимо побережья, а коли середь их сыщутся часом отчаянные головы, так станем безжалостно топить, не говоря даже и худого слова, кораблей турецких было сто семьдесят – весь флот! – да нашего брата разве запугаешь, даром что Суворов щупленький такой… ишь чего, Крыма захотели! а вот вам – новые суда, бастионы, ретраншементы, фельдшанцы и редуты, будьте-ка любезны! – требовали разрешения на берег ради променаду – а-а-т-казать! карантин, стало быть… чиновных хотите на керченскую биржу? – ну, знаете! – а-а-т-казать! – ва-а-а-дички испить? пресной водички хотели на суда из Бельбека нацедить? – со всею ласковостью – а-а-т-казать! а они все бряцают да бряцают своим худосочным оружием силою в сто семьдесят вымпелов – туда-сюда вдоль чужого побережья, щеки надувают, думая пугать, а не понимают, что, надсаживаясь так, можно только пукнуть, напугав окрестности, и вот, словно поняв это, турки вскоре снялись и убрались восвояси, тут вам и Анайлы-Кавакская конвенция, все лыко в строку: Турция признает независимость Крыма, не трогает Шагин Гирея, а главное – подтверждает право свободного хода для нас через Босфор и Дарданеллы, ну и слава Богу, давай, до свидания! ан нет! жалко же им было Крыма да Причерноморья севера, вот и стали они опять подзуживать, подстрекать и добились своего – в восемьдесят первом брат Шагин Гирея поднял бунт ради свержения престола, да не справился, а Шагин Гирей зачал головы соплеменникам рубить, – человек горячий, дерзкий, чего же не рубить? он и через год рубил, потому что бунт сменялся бунтом, а новые ханы мелькали, как в калейдоскопе – то ногайский явился, то кубанский, то еще какой, и все, известно, сродственники другу дружка; наш Шагин Гирей так сильно заигрался, что в конце концов бежал в русские позиции помощи искать, а другие ханы молили о том же Порту Оттоманскую, все кипело, клокотало и не желало утихать, тут у Государыни терпение иссякло и она повелела: прекратить! – тут и прекратили, долго ли умеючи? – только наш Шагин, вернувши трон, снова зачал головы рубить, взял привычку! а ему и говорят: ты бы, хан, уже вышел бы из Крыма, хватит, мол, смуту возбуждать, но он все упрямился, да долго, до тех пор, пока Потемкин не пригрозил ему арестом, – арестуем, дескать, да отправим под стражей в Таганрог! а с Потемкиным не шутят, за спиною у него, знамо дело, не хмырь кабацкий и не выжига-купец, а сама Самодержица российская – тут хан и согласился, да надобно историю его довершить уж логическою точкою: после Таганрога жил он в Тамани, Воронеже, Калуге, а потом сдуру вдруг уехал в Турцию… ну, кто тебя тащил? – сурова Османская империя к отступникам, – вот его там сначала в ссылку – на славный остров Ро́дос, а потом уж и голову долой по велению султана Абдул Хамида Первого… так созрел вопрос о принятьи Крыма в Российскую державу, а Потемкин все усердствовал, вы, мол, всемилостивейшая Государыня, обязаны возвысить силу русских, и неча глядеть нам на французов, кои посмели же Корсику оспорить, и на цесарцев, кои у турков молдавского пирога преизрядный кусок не преминули отобрать, Крым нас не обогатит и российскую державу не усилит, а токмо спокоя нам доставит, – приобретение сие, стало быть, безсмертную славу и вечное благодарение потомков Вашему Величеству доставит, а через то и бо́льшую славу: мы станем торжествовать на Черном море и сами будем впредь решать, запирать турков али нет, кормить их, али голодом держать… ишь, взяли моду – проливы закрывать! а Безбородко еще круче забирал: создать могучий флот, бросить на Константинополь, восстановить Византийскую империю и посадить на трон русского царевича, а купола Святой Софии украсить православными крестами… эти имперские амбиции, размышлял Артем, пожалуй, привели бы даже и к переименованию столицы – вот стал бы Константинополь вдруг Царьградом, да на вратах его вечно красовался бы Олегов щит, – что бы тогда Порта Оттоманская вещала? – словом, Государыня в свой час подписала Манифест, державшийся покуда в тайне, а Потемкин тем временем под Карасубазаром с помпой принял присягу крымскотатарского народа: присягнули мурзы, беи, муллы, а потом уж и простолюдины; церемонии предшествовал грамотный монтаж необходимых декораций: войска стали в городах, поселках и на стратегических высотах, не встречая, впрочем, в местных жителях ни злобы, ни противудействия, с моря военных прикрывали моряки, а ради ублажения народа устроили угощенье, питие, салюты, фейерверки, игры, скачки и пушечный салют, все прошло мирно и торжественно – Потемкин был дока в дипломатии, ну а Турции, чтобы подсластить пилюлю, так и быть, отписали до поры до времени Очаков и Суджук-Кале, – черт с ними, все равно потом вернем!.. –
черт с ними, все равно потом… – сказал
сам в себе Артем… или это я сказал? и глянул в окно, отразившее мой неясный образ… вот сейчас, спустя сорок лет без малого мне неясен человек, глядящий на меня с той стороны оконного стекла, – изображение дробится, подсвеченное еще не погашенными лампами, а он стоит и смотрит, стоит и смотрит, стоит и смотрит… и молчит, ему пока еще нечего сказать, он худ, кудряв, очкаст и только какое-то предзнание, какой-то лишь намек на возможность возможности самой малой части знания можно разглядеть в его глазах, да и то, пожалуй, ежели хорошенько присмотреться; этот образ, очевидно, только метафора меня, который спустя сорок лет пытается заглянуть
сам в себя , в свое собственное прошлое, чтобы увидеть в нем нескладного парня, стоящего перед окном читального зала Исторической библиотеки и смутно ощущающего едва слышный, но властный гул порожистых потоков крови, бурлящих вне времени, которого на самом деле нет: он стоит и смотрит в дали города, построенного на семи холмах толстым, долгоносым, мелкоглазым князем совсем не героического вида, которому противоречит, конечно, мифологический образ былинного богатыря, восседающего на коне перед Моссоветом; город этот – любимый, хоженый-перехоженый вдоль и поперек, город, вплывающий сейчас – или тогда?.. а на самом деле сорок лет спустя – в окно читальни, – уже укрылся темным пологом, и на фасадах домов его явились золотые блики, внизу, в улицах стали чаще сновать автомобили со включенным светом и сердито фыркать, постреливая мутным выхлопом; Артем сложил папки с документами высокой стопкою, взял снизу и, придерживая подбородком, направился к стойке дежурного библиотекаря; оделся, вышел вниз; парадная дверь на выходе с трудом открылась и глухо хлопнула за его спиной обледенелым краем; морозило… идти надо было на Площадь Ногина – к той станции метро, которая нынче зовется Китай-город – мимо памятника русскому оружию и героям Плевны, – чудной часовенки, оскверненной после революции, – оттого ли, что навершие ее украшал крест или по какой иной причине, да только память воинов, павших на Балканах, почтили туалетом, и он действовал аж до сорок пятого, покуда госмужи не схватились наконец за головы: только что советский солдат вбил осиновый кол в гроб германского нацизма, а у нас тут, понимаешь, в сердце столицы память русских героев не желают почитать! – часовню Артем прошел, не глядя, и вскоре ступил во влажный вестибюль метро; едучи в вагоне, думал он: не только возрастом своим, но и темпераментом так схожи они с прадедом, – тот стрелялся на дуэли, участвовал в баталиях, сражаясь за Отечество, и любил свою княжну, ради которой даже обратился, вот Артемова судьба была сродни судьбе Максуда, хотя бабушка и говорила иной раз, что любимый внук вовсе не похож на крымцев, больше сходства у него, мол, с Гейне, знаешь ли, душа моя, такого? – ты открой свои учебники да вглядись в портрет поэта… в самом деле Артем был почти точной копией его, – ну, бывают в жизни совпаденья, впрочем, почитав о Гейне, понял он, что характер поэта тоже схож с его характером – оба упрямые, вздорные и дерзкие; с такими характерами не живут спокойно – и правда, Артем еще со школы попадал в разные истории, вроде той, что случилась, когда он учился еще в девятом классе: на пустыре за школой его остановила компания десятиклассников и попросила закурить; Артем не баловался и потому резонно отказал; первую скрипку в компании играл лучший ученик школы Яша Маклаков, рослый красавец с прическою под Элвиса; подойдя к Артему, Яша положил ладонь ему на грудь и вслушался: сердце Артема отчаянно билось в руку оппонента, естественная реакция, чистая физиология: адреналин подскакивает, сердечный ритм сбоит, кровь бежит быстрее… только Артем предполагал честный поединок, а Яша – не предполагал, Артем не догадался даже отбить руку врага, а то, что Яша – враг, не успел даже и сообразить: Яша, не размахиваясь, коротко и резко ударил и попал Артему в левый глаз, удар был так силен, что полдневный свет погас и в голове Артема стало пусто, он как-то вбок упал и ударился головою об асфальт, разбившись в кровь… спустя неделю Артем вернулся в школу с еще фиолетовою мордою, отсидел урок, а потом, дождавшись начала перемены, зашел в Яшин класс, взял стоявшую под окошком табуретку, используемую обычно для доставания пособий из шкафов, расположенных по стенам, быстро одолел расстояние до парты Яшы и, сказав, – я-то поправился, а ты станешь полудурком, – обрушил табуретку на голову врага, – Яша, издав крякающий звук, упал в проход… в классе повисла тишина; Артем молча посмотрел на Яшу, пнул его ногой и медленно вышел в рекреацию; на другой день комсомол сказал ему
прощай , заодно его выгнали из школы; родители Артема были в шоке и ринулись в РОНО, но сын сказал: бросьте, я же виноват… папа с мамой вообще не понимали, как их сын мог такое сотворить, пусть даже в отместку за удар в лицо, – их пониманию это было недоступно, потому что они все-таки оставались людьми
эпохи страха … они и детей даже в пятидесятых боялись заводить: папа сначала же мыкался в немецком лагере, а потом, будучи освобожден, – в советском, как и большинство военнопленных, – вы, суки, – говорили им, – предатели, вам следовало до смерти воевать, а не сдаваться немчуре, коли не умели воевать – стрелялись бы, а ежели патроны кончились – надо было вешаться, лишь бы в плен не угодить, вы ж сдались, власовцы треклятые, табачком, чай, немецким решили попыхтеть, – словом, устроила родная власть нашим пленным
передержку : в сорок пятом отец сел, – восемь лет без права переписки, а он возьми сдуру да и побеги, – княжеская кровь кипела в нем и татарские предки в один голос вопили ему: беги! мы же, мол, в плену не жили, наш удел – свобода, конь, да крымские просторы, а безводная степь кругом – это не беда, мы всегда победители-завоеватели, нас в клетке не удержишь; сил у отца было все-таки немного и разве только кровь и дерзость предков были у него в активе, – вот он и бежал
на рывок , только когда его поймали, он был полужив и его еще овчарками травили, а потом добавили десятку и отправили в штрафной лагпункт: подыхай, мол, пес, коли Родину не любишь! а он не подох, бежав повторно, и пережил даже Пахана, – больной и слабый, но все ж таки живой, и до Двадцатого съезда они с мамой о детях и не думали, а ну как снова подморозит? но Хрущев так как-то успокоил, что народ вроде и поверил: не зря же Артем родился в пятьдесят седьмом, выходит, зачат был в пятьдесят шестом, как раз в год съезда, а сестра-погодок появилась вслед за ним, и вот в конце пятидесятых родители стали понимать, что теперь можно не бояться, партия же осудила культ, но страх все равно их не отпускал, это поколение навеки было ушиблено приисковою лопатой, зоновским кайлом и отравлено лагерной баландой, детей-то они, может, и рожали, но рот могли открыть только у себя на кухне, потому и не понимали уже сыновей и дочерей, когда те начинали вдруг качать права где нужно – где не нужно, молчите лучше, говорили они детям, не ровен час вдруг хуже станет, но Артем не молчал и даже там, где, может быть, в самом деле следовало промолчать… вот кто тебя тянет за язык? – оттого что ты нечто продекламировал как будто много изменилось, сам себе только навредил… зачем на комсомольском собрании не каялся? зачем масло лил в огонь, говоря о фальшивых устремлениях ленинского комсомола? для чего, спрашивается, осуждал формализм и показуху, намекая тем самым на бездействие комсомольских вожаков? правильно тебя прибрали, ибо не место подобным отщепенцам в стройных рядах комсомольских оптимистов – мало того, что лучшему ученику школы пытался мозг сдвинуть с правильной оси, так еще и комсомол порочил, вон его из коллектива! да билет волчий выдать, а в билете так и написать: волк, матерый хищник, пищевой рацион состоит из комсомольцев, юных пионеров и розовощеких октябрят, последних любит особенно в силу их розовощекости и пухлопопости, тяжело жить рядом с двурушником и отщепенцем, не зевай возле него – это ж волк зубами щелк! противу его тока настоящие охотники способны: ставим флажки, загоняем, зверски убиваем, разрезаем живот и достаем оттуда Красную Шапочку с пионерским значком на груди и полупереваренную бабушку с партийным билетом, полученным еще во времена РСДРП, – бабушку оживляем посредством искусственного дыхания рот в рот, Красной Шапочке даем
путевку в жизнь , а смердящий труп серого разбойника выбрасываем на свалку истории… так Артем и был выброшен на эту самую историческую свалку, но годы были все-таки не те, – в тридцатых его стерли бы в лагерную пыль, а посреди семидесятых он замечательно влился в пролетарский коллектив завода, клепающего какие-то подставки для самонаводящихся торпед, и заодно поступил в десятый класс вечерней школы, в которой против обычной было классом больше; лишний год учиться он не пожелал и сдал экзамены экстерном в течение трех месяцев… вскоре его забрали в армию, а та
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу