Плинтухин испуганно взглянул на него:
– Письмо?…
Даже при свете луны было видно, как побледнел Плинтухин.
– А подождешь? – спросил он.
– Валяй. Обожду.
Плинтухин вернулся в землянку.
– Андрей Петрович, листок не дадите? – обратился он к комиссару.
– Да вот, бери целую тетрадку. И карандаша у твоя, небось, нету.
Засел Валентин за письмо – первое в его жизни. Начало было самым трудным.
«Дорогая Ляля»… – написал и порвал листок.
«Уважаемая Ляля»… – снова порвал.
«Уважаемый доктор Четыркина» – порвал.
Наконец вывел: «Дорогая, а также глубокоуважаемая доктор Ляля». Это оставил.
Но дальше, дальше, как объяснить, что он полюбил ее, в первый, единственный раз, полюбил с той самой минуты, как увидел ее, что он готов ради нее сто раз пойти на смерть, что он постоянно видит ее, говорит с ней, что для него страшная мука быть от нее вдалеке, что он понимает, какая пропасть между ними, но он готов только быть рядом, защищать ее от опасностей, что он проклинает свою темноту, свою прошлую жизнь, что он так хотел бы быть ее достойным, что он никогда в жизни не думал, что бывает такая красота и такие ясные глазки, и когда она улыбается, он прямо не знает, как сдержаться от желания броситься к ней, поднять на руки, понести… и молчал он при ней только потому, что смертельно боялся не так сказать, потому что он прожил грубую жизнь и речь у него грубая, плохая, а теперь он будет все делать, чтобы стать грамотным, умным, чтобы говорить с ней когда-нибудь про книги… и пусть его любовь никогда ей не будет нужна, но пусть знает, что есть человек, который любит ее больше всего на свете…
Однако на бумаге осталось одно только обращение, больше Валентин, как ни старался, ничего не смог написать.
Прошло около часу. Заглянул в землянку Афанасьев:
– Ну, как? Готово?
Мокрый, со слипшимися волосами, все еще сидел Плинтухин над чистым тетрадным листком.
– Мне пора, Валя, – сказал Афанасьев.
Плинтухин смял свой листок, поднялся.
– Ладно, бывай.
И Афанасьев уехал.
– Снидать, снидать давай, Валя, – окликнула Феня сидевшего в глубокой задумчивости Плинтухина.
Он поднялся, стянул с себя телогрейку – насквозь мокрую от тщетных усилий написать письмо. Из кармана гимнастерки вытащил тоже промокшую коробку «Казбека» и положил ее сушить возле печки.
Уселись за стол.
Дымился горшок с горячей картошкой, рядом стоял другой – со сметаной, а посреди стола глубокая тарелка с горой тушёнки. Хлеб каждый отрезал себе сам от круглой буханки.
С тех пор как перестала работать пекарня, хлеб доставляли по ночам из соседнего отряда.
– Кружки подай, Феня.
Командир разлил спирт всем, в том числе и приехавшему лейтенанту.
Выпили.
Лапкин закашлялся и, покраснев, отвернулся.
Все сделали вид, будто ничего не заметили, продолжали закусывать.
– Не в то горло попало, – охрипшим голосом смущенно сказал Лапкин.
На самом же деле он никогда в жизни не пил спирта, да и водку однажды только выпил на своем дне рождения. Было тогда в стакане грамм полтораста. Лапкин запил их чуть не целой бутылкой минералки и сразу опьянел.
Феня положила в котелок картошки, залила сметаной, бросила сверху две ложки тушёнки и вышла, прихватив ключ от замка, запирающего пекарню.
– Дела… – командир ел, ни на кого не глядя, – ликвидировать его все же придется…
– Кого это? – спросил Лапкин.
Командир не ответил.
– Немец тут у нас, – неохотно объяснил Денисов, – забрел в лагерь. Отпустить нельзя и держать нельзя.
Лапкин вытер носовым платком усики.
– Позвольте мне… – сказал он.
Плинтухин вскинул голову, посмотрел на взволнованное, мальчишеское лицо Лапкина.
Все молчали.
– Что ж… – произнес наконец командир, не поднимая глаз от тарелки.
Феня вернулась, положа на место ключ.
После ужина Лапкин надел свой белый полушубок, пояс, отстегнул кобуру.
– Этот ключ? – спросил он, беря с полки положенный Феней ключ.
Лапкин вышел. В землянке молчали. Феня не убирала посуду, никто ничем не занимался.
Время шло. Было тихо.
Потрескивание дров в печке только подчеркивало эту необычную тишину.
Затем раздался выстрел. Далекий выстрел откуда-то справа из леса.
И снова в землянке было тихо, никто ничего не говорил.
Через некоторое время возвратился Лапкин и снял полушубок. Взглянул на молчащих людей и сел на табуретку.
– Можно и укладываться, – сказал наконец Денисов и обратился к Лапкину, – вы давайте с краю. Мы тут и так тесно лежали. Так что придется поворачиваться всем сразу, по команде.
Читать дальше