Фетисов выгнал свой «уазик» на Юрьевское шоссе, пришпорил его педалью газа и поскакал в сторону поселка Сима, именно поскакал, а не поехал, этим славилась марка его машины, и любители конных прогулок ценили ее как раз за это. Форсунка сегодня молчала, и Федор Николаевич подумал, что если бы не бандиты, то директор завода чувствовал бы свою полную невинность и краснел бы, как девушка при упоминании разврата. А тут хотя бы братишки-убивцы заставляли его думать о Боге и о том, что за голодных и преданных рабочих спросит его не толерантная областная прокуратура, не подкупленные местные налоговики, а канцелярия более тщательная и дотошная до отвращения.
Федор любил поселок Сима, любил гнать туда машину, когда находился не в духе, и, проезжая его насквозь, до сих пор не встретил там ни одного человека. Брошенная в полях техника была, разрушенные церкви краснели обкусанным старым камнем, скрывая от посторонних глаз могилу Багратиона, одноэтажные деревянные домики, все как один с наличниками, молча смотрели вслед. Только людей Федор не видел и задавал себе привычный вопрос, какая мельница прошла по его стране, перемолов все и оставив после себя пустыню?
Раньше с пустыней все было ясно, — секретариат ЦК КПСС отвечал на подобные вопросы тайным киванием, которое означало для посвященных, что пустыня устроена именно им, секретариатом ЦК, в свободное от орошения пахотных земель и созывов пленумов время. Однако оказалось, что пустыня пустыне рознь, и то, что надвинулось на страну в последние годы, конечно же, не определялось безобидным, в сущности, словом. Фетисов все более ощущал себя прикованным к старинной барщине, не ожидая, что ее ярем кто-то заменит теперь на легкий оброк. Хотя наступивший феодализм спроектировали с капиталистическим фасадом, и в этом, возможно, было какое-то продвижение вперед, но этот фасад чувствовался лишь на Тверской, в поселке же Сима была все та же мерзость запустения, дававшая классикам горькое вдохновение еще во время оно. Но Фет не был классиком и вдохновляться подобным решительно не желал. Как музила, развлекавший по ресторанам угрюмую и не очень щедрую публику, Фетисов зарабатывал столько, что мог содержать неработающую жену и ребенка Ивана, которого они звали в семейном кругу Ленноном и мечтали, что к нему когда-нибудь прибавится прагматично-талантливый Павел. Но парадокс заключался в том, что и в прошлое советское время Федор Николаевич стал бы тем же самым, только к его лихому заработку прибавился бы еще самиздат, бесплатное образование для потомства, гарантированная пенсия и серое прогнозируемое завтра. Сейчас же, несмотря на кабацкие деньги, он чувствовал себя совершенно беззащитным перед государственными институтами, которые сплошь занимались предпринимательской деятельностью и являлись вследствие этого крайне опасной для обывателя стихией. Даже у людей, рубивших ныне непомерные, непредставимые бабки, Федор видел то же самое остервенение внутри против власти, которую они сами устроили, и понимал, что наличие подобного чувства, конечно же, разрушает благоприятные прогнозы на завтра. Один поддатый олигарх, качавший земные недра себе в карман и недовольный именно природной рентой, за счет которой и жил, сказал Федору: «Тем, кто идет в банковское дело, я бы давал априори десять лет лагерей!». Про себя он не обмолвился ни словом, и это значило, что, по-видимому, поддатый олигарх давно расстрелян, и с Федором Николаевичем разговаривает его загробная тень.
С давним остервенением против государственных институтов нужно было что-то делать, и в перестройку Федор решил покончить с ним раз и навсегда. Путь был один — соединиться с новой властью в братском поцелуе, желательно, взасос, желательно, обхватив друг друга руками и оставляя на губах синие закусы. Однако любимые Федором Толстой и Солженицын предупреждали, — не надо бы взасос, не надо бы обхватывая друг друга руками. От засоса передается инфекция, а от братских рук остаются синяки. Но Федор Николаевич решил, что классики базарят, что они сильно отстали от нынешних времен, и стал ходить на демонстрации, протестовать, обличать, подписывать, тем более что за это уже не сажали. На митинге в Лужниках он увидал старенького Сахарова, которого вел под ручку ладный и по-народному красивый будущий первый президент свободной России. Сахаров говорил в микрофон вяло, еле-еле и заикаясь, но он знал, что говорить. Будущий президент, наоборот, поражал напором в речах, но что говорить, он абсолютно не знал, и это смущало. Федор, глядя на новых героев, над которыми еле заметно светился ореол избранности, спросил себя: «А мог бы я с ними договориться, мог бы сотрудничать? Сыграть с ними в одной группе, пропеть вместе хотя бы несколько тактов?». Толстой тут же отрезал с облака: «Нет! Никогда!». А Солженицын с земли добавил: «У тебя что, шнырь, своего голоса не имеется?». Но Федор Николаевич опять не внял их брюзжанию и проголосовал, согласился, одобрил.
Читать дальше