— И ты съел?
— Дура. Ты совсем сумасшедшая. Я расплакался как последний идиот и убежал, а малыши кричали вслед: «Ябеда, ябеда».
— А ты бы им надавал.
— Разве всем надаешь? Их вон сколько!
— Но ты же не виноват? — будто снова повторяла, поскуливая, Эльба.
— Я трепло несчастное, вот кто я.
Коля лег на землю и плакал до тех пор, пока Эльба не стала покусывать Колькину голову — это особый вид ласки, которого удостаивался Почечкин лишь в особые, торжественные дни.
— Утопиться — единственный выход! — сказал Почечкин. И он представил себе унылую процессию. За гробом шла одна Эльба, а Славка с Витькой говорили другим:
— Даже на похороны никто не пришел. Кому нужен предатель?!
— Да, чего и говорить, дрянной мальчишка, — кричала кому-то Марафонова. — Видите, только эта скверная собака и провожает его в последний путь.
Эльба огрызнулась, но тут же дети стали бросать в нее комками земли.
— А ну марш отсюда! — кричал Кривонос.
— Бей предательскую собаку! — орал Касьян, размахивая палкой.
Коля отчетливо увидел себя, как он покинул жесткое ложе продолговатого ящика, именуемого таким непонятным и неуютным словом, как «гроб», и побежал за Касьяном.
Нет, возвращаться снова в гроб, даже в мыслях своих, Коля уже не решился. Он сидел на берегу реки, и Эльба щекотно полизывала его ноги. От мысли утопиться Коля отказался, когда на его голую спину сели две бабочки — одна красная с бархатно-черными узорами, а другая салатная с черными усами и длинным хвостом. Бабочки, должно быть, затеяли между собой игру, и Эльба изнывала от нетерпения придавить их лапой. Но Коля сурово посмотрел на собачку, и Эльба стыдливо опустила голову. Бабочки последний раз взмахнули крыльями и стали кружиться над золотой головой мальчика. Потом они улетели, и Коля долго следил за ними, пока они не скрылись в синем, теплом и бесконечно прекрасном небе.
«Есть выход!» — подумал Коля. Его осенила великолепная мысль, навеянная, должно быть, полетом бабочек. Он вскочил, вытер слезы кулачком, поцеловал заскулившую было Эльбу и помчался в сторону интерната.
Комиссия хоть и разделилась на две группы, а все равно одну воду в ступе толкла. Поэтому и непонятно было, что больше изучалось — материальное изобилие или духовное.
Сысоечкин решительно отказался давать какие бы то ни было пояснения и все просил ему тетрадочку вернуть. Над ним посмеивались, еще с большей силой закрепилась за ним дурная слава: глуп как пробка. Между тем Сысоечкин без дела не сидел, а с еще большим рвением умножал и делил цифирьки, разносил их в ведомости, просил Манечку ему помочь, и Манечка отказать не могла Сысоечкину, потому как что-то общее меж ними произошло с того вечера, когда выплакался при ней глупенький счетоводик. На Сысоечкина никто внимания не обращал, без него было дел по горло, впрочем, кое-кто решил, что счетовод окончательно рехнулся, что было весьма и весьма на руку Шарову.
Зато бухгалтерша Меднова плескалась и плескалась меж двух групп комиссии и любые справочки, любые атаки и контратаки отбивала: по ее ведомству все в ажуре, а уж что там, за пределами ажура, этого она не могла пресечь, хотя и постоянно ставила вопрос ребром: всем известны ее конфликты с Шаровым, который, не скрывая, подыскивал себе нового бухгалтера.
Шаров держался: никто не посмеет его тронуть — не те времена, это предки его изуверски были луплены на плацу, и то всегда вспоминали и рассказывали Шарову, с какой радостью они переносили боль, чтобы не выдать тайное место, где захоронены были какие-нибудь дышла или косяки лошадей.
— И пышуть, и пышуть, и пышуть! — докладывал Ка-менюка. — Даже обруча от бочек, оти ржави, и ти записывать стали.
— Хай пышуть! — гневно сверкнув очами, отвечал Шаров. — Наша совесть чиста.
Он эти слова насчет совести и Белль-Ланкастерскому сказал, и другим членам комиссии сказал, и никто ему возразить не смел: все помнили, как еще не так давно он в фаворе был, и его, а не кого-нибудь, трижды целовали представители власти. Больше того, Шаров в эти трудные для Нового Света дни будто преобразился: еще ласковей он к животным стал относиться, стал великодушным с детьми и воспитателями, точно утешение находил в этой заботе.
Два витка колючей проволоки доставили из соседнего колхоза, и три мешка конского волоса, и микроскоп привезли, и еще немало разного добра вернули на прежнее место.
— Где взяли? — спрашивал Росомаха.
— Все на свалке. Сказал же вам, на свалке.
Читать дальше