Потом меня мыли, сушили, я отсиживался за печкой с моей единственной Мусенькой – и провидческий знак был окончательно смыт и засушен. И я всего только года два как не писаю от восторга при виде чужого единства, постигнув, что, как нет свободы без одиночества, так нет смелости без послушания.
Еще картинка из альбома отверженца: трое парней (лица закрыты Ингушским) и Ингушонок с ними. А поодаль – тоже лет шести-семи – играет Казачонок . Один из парней отдает распоряжение: «Поди дай ему», – и Ингушонок, ни мгновенья не колеблясь, с разбегу сшибает Казачонка с ног. «Ты че, ты че?..» – ошалело бормочет тот, а ему раз в зубы. И еще раз. И еще много, много раз. У Казачонка уже кровь на губах и слезы на раскосеньких глазках, он тоже: «Ах, так?!..» – пытается расстервениться – но разве расстервенишься в одиночку, предоставленный самому себе, защищая только самого себя…
Парни ждут, пока тренировочная груша разревется и прикроет голову руками. И когда цель достигнута, задание выполнено, они отзывают юного бойца.
Еще страничка. Те же – индивидуальности по-прежнему смыты Ингушским – постаивают у школы. В воротах появляется Жунус – он рожден для черкески. Рядом старается держаться как ни в чем не бывало Витька Чернов, на днях сточивший здоровый зуб, чтобы напялить на него золотую фиксу.
– Глядите, Чернавка с Жунусом! – притворно хватается кто-то за живот: Витьке не по чину появляться в столь высоком обществе. Все издают презрительный смешок: снобизм здесь не пройдет.
На Жунусе его знаменитые брючата, отглаженные до вожделенной кинжальной обоюдоострости. Жунус никогда не садится, храня выстраданные стрелки, – ему за это в любой тесноте предлагают место.
Жунус, подобно тополю устремленный ввысь, поднимается еще тремя пальцами выше – на деревянную решетку, о которую вытирают или, по крайней мере, должны вытирать ноги. Его зеленые брючины нежнее апрельской травки и стройнее, чем побеги бамбука. Сзади тихо подходит Ингуш постарше, берется за решетку, вскидывает ее вверх и резко рвет в сторону – Жунус с метровой высоты нелепо грохается на спину. Он вскакивает, его прекрасное лицо пылает бешенством, он… видит шутника и под общий смех начинает смущенно обтряхивать изумрудные грани своих портков.
Щегольство у них было наше – кепки, штаны, чубы, москвички (короткие пальто с меховым воротником), но москвички Единству не помеха: сила народа не в штанах, а в отчуждении.
Помню затяжное побоище у «Голубого Дуная» – Ингуши против какого-то многонационального Единства (заезжего – местным против Ингушей не сплотиться). «Джафар, Джафар», – пронеслась молва: за ним послали на автостанцию – Ланселот, по своему обыкновению, вдевал ногу в стремя, отправляясь за новым драконом. И мы увидели его! (Оказалось, он существовал.) Рослый, но не огромный, с серьезным, почти трагическим лицом Фазиля Искандера, хорошо одетый, он спешил по важному делу, на ходу сбрасывая с себя москвичку (сбрасывать на ходу москвичку было до того престижно, что многие ради этого жеста жертвовали не только жизнью, но и москвичкой). Под москвичкой Джафара оказалась не черкеска, а послушание. Он не дрался, а работал – я навеки усвоил, что серьезные, хорошо одетые люди рано или поздно одолевают раздухарившихся удальцов. Выполнив основные наметки, Джафар поспешил по дальнейшим делам, оставляя доделки подмастерьям.
Казах в светлом плаще, разом обратившемся в брезентовую плащ-палатку, восстал из пучины океаноподобной весенней лужи, как морской царь из Ильмень-озера. Он хотел сказать что-то проникновенное Алихану, но тот, поколебавшись, дважды, тщательно целясь, ударил его в залитое грязью и очень чистенькими струйками крови лицо, и тот упал сначала на колени, а потом еще и на разбитое лицо, словно раб перед восточным деспотом. Алихан, снова поколебавшись, несколько раз изо всей силы ударил его каблуком в затылок – так продалбливают дырку во льду, – и поспешил вослед своим собратьям по оружию, оглядываясь, обо что бы обтереть кулаки. Казах в залубеневшем плаще долго лежал не двигаясь, потом приподнялся на локте и снова надолго застыл, словно вглядываясь в стынущую перед ним лужицу крови, по которой неспешно барабанила грязно-кровяная капель.
– Все видели?! Его Досаев бил!.. – начала кричать, обращаясь к народу, откуда-то взявшаяся бесстрашная толстуха.
Народ безмолствовал. Против ингушей мы сами были евреи. Все народы, отмечал Шопенгауэр, сквернейшего мнения друг о друге, и, что самое удивительное, все правы. Я тоже отошел от про-тоеврейских штучек своего папы (все народы святы, пока их не оболванит кучка мерзавцев, выведенных на специальных мерзаводах из какой-то космической спермы и воспитанных в особых мер-заповедниках) и не дошел до архиеврейских штучек своего сынули: народа вообще нет – есть отдельные люди. Леса нет – есть отдельные деревья. Я верю в Народ. И знаю, что его может оболванить лишь тот, кто нашепчет ему у него же подслушанные заветные мечты.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу