Так что, величайший певец русской природы, Изя Левитан явно обокрал русский народ, из него же и насосавшись этой пронзительной, щемящей, давящей, колющей, режущей любовью: расплакаться при виде инея на стеклах мог только вампир.
Вспомнил: отца поразили плоские, насыпные крыши наших халуп – у жидохохлов любой голоштанник имел все же двускатную, пускай соломенную, крышу. И все-таки целых три двухэтажных здания обнадеживали. А главное – добыча золота обещала прокорм.
А у меня, пяти-шестилетнего пацаненка, захватывало дух, как на качелях, когда после летнего отпуска передо мной разворачивалась эта божественная панорама: почерневшие копры, раскиданные среди сопок, словно пирамидки на беспутном великанском погосте. Равнина была настолько громадной, что, невзирая на все старания холмов ее взволновать, все равно оставалась равниной .
Только с тех времен я и помню, как можно любить з емлю.
Потом открываются три величественных двухэтажных здания: райком-горсовет, школа им. И. В. Сталина и высшая моя гордость – Клуб, бетонная лестница, возносящаяся в недосягаемую пятиметровую высь, а там фонари, колонны с завитушками… Клуб был сверхъестественно прекрасен, неоспоримый шедевр сталинского ампира – как и весь сталинский режим, самого всенародного стиля в нашем веке. Гришка, одинаково склонный и, к патриотизму, и мошенничеству, насчитывал у клуба аж пять этажей, включая подвал, чердак и чуть ли не сцену.
После достопримечательностей можно уже было разглядеть и как попало рассыпанные домишки. Дедушка Ковальчук однажды фыркнул пренебрежительно: «У нас – Ворошилова, девятнадцать, а Ворошилова, двадцать один – где-нибудь там», – и широко махнул рукой в неизвестность. – «Где тут Ворошилова, двадцать один?» – спросила меня заблудшая старушка, и я с той же хозяйской досадой повторил: «У нас – Ворошилова, девятнадцать, а Ворошилова, двадцать один – где-нибудь там», – и широким пренебрежительным жестом отправил старушку в безвестные края – и больше с тех пор никто никогда ее не видел.
Уж не затерялась ли она в безбрежных просторах Ирмовки , в которую никогда по доброй воле не ступала нога белого человека: «отвезли на Ирмовку» означало «отвезли в больницу» – беленый барак в паре-тройке километров от городской черты, которые считались расстоянием непреодолимым, потому что без дела у нас никто никуда не ходил. Опешили бы, если бы нам сказали, что можно ходить просто так – гулять , – это называлось «слоняться».
Сопками (триста метров по кривой) разделялись созвездия домишек на изолированные, а часто враждующие микроэдемы – края (через двадцать лет я не успевал прийти в изумление, пронзая городок из края в край, из степи в степь за четверть часа).
Каждая сопка, словно пограничным знаком, была увенчана скворечником сортира, открытого всем ветрам. Председатель горсовета, с тем и вошедший в историю, возвел их на самых видных местах, чтобы наблюдать с балкона, кто и как часто туда направляется. Направлялся же туда не кто попало, а аристократия, проживавшая в казенных домах, народ же попроще имел скворечники у себя в огороде. А меж сопками, вокруг копров – горы, горы, горы, горы битого камня, днем и ночью тащимого бадьями из шахт и влекомого по каменной насыпи в вагонетках на обогатительную фабрику: вечно склоненные над нашими головами, понуро кивающие в такт шагам конские силуэты.
Туда же, на фабрику, закачивалась и жесткая вода из шахт – над головами тянулись, волновались и прыскали на стыках ржавые трубы (Петергоф, фонтан «Солнышко»). Ставши своим , я бывало хаживал по ним, балансируя между жизнью и смертью, от истока до устья.
Когда через двадцать лет я глянул на свой рай глазами чужака, первая мысль была: «неужели и здесь люди живут?..» Отовсюду прет – живого места нет – рыжий слоеный камень, кое-где прихваченный полынью, решительно все усыпано щебенкой (шлепнешься с разбега – сдерешь кожу до мяса, – и снимал-таки, снимал…). Раскаленная летняя степь повсюду сквозит между домишками, тоже щедро исперченная щебенкой и приправленная сизой, одуряющей полынью. Зато сиреневый горизонт беспрестанно струится, как воздух над костром, и прозрачно синеет невесомая драгоценная инкрустация – гора Синюха. Вода в колодцах соленая, годится только на стирку; вымоешь голову в бане – волосы торчат индейскими перьями, питьевую же воду развозит на кляче водовоз. Зимой, вместе с лошадью упрятанный в иней, на матово-стеклянной бочке, он выглядит призраком.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу