Кстати, то, что вовсе не «кровь» создает еврея, я вижу по своему проклятому Богом роду, в котором с иссяканием еврейской крови еврейская непримиримость только нарастает.
Мой дед, библейский серебряный старец в ватнике и тряпочной ушанке со свесившимся ухом примиренно (безнадежно?) выговаривал упавшим (никогда не поднимавшимся?) голосом, из которого он даже не давал себе труда изгнать пристанывающие (кряхтящие?) обертоны тысячелетней еврейской усталости, заменить их бряцаньем гордого терпенья (гордое терпенье, сухая вода, круглый треугольник): «Мы маленький народ, мы должны терпеть. Что бы ни случилось, начнут с нас.»
У моего отца Яков Абрамовича, когда речь заходила об антисемитизме (от чудовищных зверств до канцелярских либо коммунальных пакостей), делалось еще более горькое (еврейское) выражение лица, но заставить его хоть как-нибудь высказаться на этот счет было невозможно – только при помощи раскаленных клещей и испанского сапога удавалось вырвать из него что-нибудь вроде: «Ну, негодяи, ну, что… Зачем о них говорить?..» – лишь бы все свести к отдельным (нетипичным) негодяям, лишь бы не покуситься на что-то действительно серьезное!
Именно воспоминаниям об этой еврейской забитости я и обязан самыми нелепыми своими выходками. Я собираюсь еще долго разглагольствовать на эту тему: ведь евреи всегда уверены, что всем очень интересно слушать про их драгоценную персону (ух, как мне было ненавистно в отце его еврейское самоуничижение, из-за которого он был готов часами слушать чью угодно похвальбу, не решаясь вставить хоть словечко о себе: кому это может быть интересно!). Но все же, с еврейским неумением вовремя придержать язык, заранее открою, что я на целые годы, десятилетия впадал в ханжество: я старался полюбить тех, кто меня ненавидел (чтобы избавиться от мук бессильной ответной ненависти), я старался сострадать тем, кто лишил меня воздуха, кто отравил мое питье, кто напитал мою душу желчью и мнительностью, кто подглядывал в мою спальню, в мою ванную и в мою уборную неприязненным, неотступным, проницающим оком, под рентгеновским лучом которого я никогда не оставался один (а ведь только наедине человек ни перед кем не должен оправдываться). Чтобы избежать унижений, я старался объявить их несуществующими, оправдать их недоразумением, недостатком образования (как будто меня самого аристократический папа с младенчества определил в Сорбонну!), результатом каких-то бед и обид (как будто они дают право на подлость!), ложно направленным чувством справедливости – и т. д., и т. п.
Уяснили теперь происхождение еврейского христианства? Ляг, прежде чем повалят, смирись, прежде чем смирят, прости, прежде чем дадут понять, что в твоем прощении не нуждаются, и, наконец, – как вершина, апогей, акме (не знаете случайно, как по-еврейски «акме»?) – полюби, прежде чем изнасилуют, – и будешь отдаваться только по любви. Все, в чем тебе отказано, объяви никчемным: что высоко перед людьми, то мерзость перед Богом.
Наделенный этой мерзостью – силой, умом, красотой – с чрезмерным (русским) размахом (по иронии судьбы – в стиле «рюсс»), вылитая модель Глазунова, я не поднялся до таких высот. Поскольку для меня оказалось недоступным лишь то, что передается по наследству всем без разбора, – этническая принадлежность, – только ее я и стремился уничтожить, возглашая на каждом шагу, что имеют значение исключительно личные доблести, а национальностью не следует даже интересоваться (любой интерес к этому вопросу ничего хорошего мне не сулил).
Словом, по сравнению с чистокровными еврейскими предками, все у меня, мулата, было (да и есть, есть!) очень сложно и надрывно. У детей же моих, квартеронов, все проще некуда. У дочки с руссейшим именем Катя – простое еврейское высокомерие, безразличие к постороннему мнению. У сына – простая еврейская униженность, искание расположенности у первого встречного кретина. И неизвестно еще, что хуже (для русских, разумеется, хотя им и то, и другое безразлично). У нее все дружки и подружки сплошные Сони, Яши, Додики, Гринбаумы, Абрамовичи, но зато ее ничто в окружающей среде не оскорбляет, а значит, и не сердит – она замечает одних евреев, как мы где-нибудь на птичьем дворе заметили бы только птичницу, если бы прилаживались отлить в уголке. У сына же неисповедимой волею небес все друзья – русские, правда, какие-то порченые (стандартная картина: порча, распространяющаяся вокруг еврея), – но зато малейшее дуновение антиеврейского духа, даже самое подозрение о его присутствии где-нибудь на Новой Гвинее приводит его в невыразимое бешенство (затравленное, затравленное, не беспокойтесь, сударыня).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу