— Видите, Левитан, — сказал он, — вы слишком много читали этих книг, поэтому и попали сюда! — Потом посмотрел на тот листочек с донесением. Нетерпеливо махнул рукой. — На этот раз я запрещаю вам почту лишь на месяц. Приветствуйте надзирателей! Идите!
Один месяц почты означает изъятие письма, пришедшего из дома, да одна почтовая карточка с обязательными десятью строчками домой не придет.
Уже на следующий день Пшеница снова сел мне на голову. В то время, когда я был один в камере. Он хорошо знал, какая койка моя. Однако показал на ту, что была хуже всех заправлена, и спросил:
— А здесь кто спит?
— Я.
— Почему не заправляете постель так, как положено?
— Что-то не в порядке?
— Вы слышали про ивицу [34] Ивица — край, грань, кромка; кайма, рант (серб.-хорв.) ; а также женское имя.
, Левитан?
— Это какая-нибудь девушка?
— Ивица — это край. Тюфяк должен быть застелен ровно по кромке. Посмотрите у других! Через пять минут я вернусь, и если найду тюфяк с такими краями, вы узнаете меня с другой стороны!
Вы увидите — он действительно показал себя с другой стороны, только не так, как он думал. Вернувшись, он сделал вид, что разочарован и по-настоящему озабочен мною.
— Это теперь ивица? Левитан, вы что, не служили ни в одной армии и не научились делать ивицу на тюфяке?
Я ответил ему очень вежливо:
— Ох, в армии я служил, и довольно долго, — но там мы спали или под елкой, или в снегу — ни разу не добирались до тюфяков. Наверно, поэтому я такой неловкий.
Он лично постарался продемонстрировать мне на краешке тюфяка, какой должна быть кромка. Еще раз осмотрел камеру. Шапочка была на столе. И не найдя к чему еще придраться, он предался поучениям:
— Нужно лучше убираться, ведь это полезно для вас… — и продолжал очень громко: — Некоторые думают, что это шутка! Там, где я, будет порядок и чистота! Иначе — на рапорт! На рапорт! — И ушел, оставив за собой в камере неописуемо отвратный запах своих помад, смешавшийся с запахом параши. Тяжело понять, был ли Пшеница страхом и трепетом корпуса или нет?
Перед моими глазами встают все те одиночки, общие камеры, изоляторы и карцеры различных тюрем, как я жил в них в те годы. Коридоры, залы для культурных мероприятий, дворы, кабинеты, туалеты, душевые, склады. Я решил, что перескочу через все, что повторяется, а кое-где изменю порядок следования, чтобы не затягивать повествование.
Чуть больше года я пробыл в камере «первого одиночного», потом — снова транспорт. В тюрьму у зеленой реки. Сюда посылали только «тяжелых», от пятнадцати лет и выше. Строение поменьше было переполнено, в каждой камере нас было как листвы с травой. В транспорте было очень нервно.
Ночью нами набили вагоны для перевозки скота и заперли. В воздухе не было ничего хорошего. Говорят, нас перевозили из-за вероятности военного вторжения со стороны венгерской границы. Поэтому нас крепко сковали наручниками и цепями, и охраны было — «как гуннов».
У самого пожилого железнодорожника на вокзале по щеке покатилась слеза — он вздохнул: «Бедные парни!» Распространился слух, что нас везут на заклание.
Я был окружен стукачами, любая мысль о побеге означала бы глупость. В новой тюрьме мы каждый день узнавали о какой-нибудь неприятности. Если дело дойдет до войны, а она на подходе, нас отвезут в Рог, в те знаменитые первобытные леса, и перебьют. Тяжелая атмосфера прижимала нас к земле, редкая шутка могла пробиться сквозь нее.
Однако мы с благодарностью смотрели на тех двух девушек, которые боролись на траве по ту сторону реки, валялись по земле и переплетались ногами в воздухе, так что можно было заглянуть между ног.
Чем больше людей, тем больше новостей. Один рассказал, что в женском КИД заключенным режут колбасы и колбаски, которые те получают из дома, на куски, поскольку, как оказалась, они ими самоудовлетворяются.
Старый уголовник, получивший двадцать лет каторги и еще в немецких лагерях отмеченный тем треугольником — знаком уголовных преступников, — устроил в углу камеры свой штаб. Он был ортодоксальным гомосексуалом, ничего другого — за все эти годы тюрьмы — ему в жизни и не оставалось. Рыжеволосый, неопределенного возраста, достаточно сильно заросший, властный человек. С татуировками по всему телу. Но татуировать он себя позволил только после войны, иначе бы не сносить ему головы в лагерях. Дело в том, что немцы красиво татуированных людей «умерщвляли» в первую очередь и снимали с них кожу; говорят, эта кожа очень хороша для изготовления абажуров для ламп. Все его татуировки, конечно, имели свой смысл. На попе у него была нарисована кошка, а прямо рядом с дыркой — мышь. Если он сжимал задницу, мышь пряталась в дырку. На крайней плоти у него была татуирована голая женщина; когда он был мягким, она казалась какой-то худой и сморщенной, а когда он у него напрягался, становилась пышной, с красивыми формами и гладкая. Этим изобретением он добился того, что мог, будто бы в шутку, демонстрировать молодым ребятам, которых собирал вокруг, все области своей сексуальности. Если ему удавалось что-нибудь поймать — хорошо, если нет — то он без устали трудился дальше. Его очень обрадовал парень, простодушно рассказавший, что еще на воле однажды оприходовал мужчину. Он был из Штирии, осужден на смерть и двадцать лет за укрывание «крестоносцев». Сестра, в то время ей было лет десять-одиннадцать, ему рассказала, что учитель Закона Божьего приглашает девочек к себе и дает им попробовать сладкого яичного ликера. В напиток он что-то подмешивал, так что они засыпали. Когда его сестра проснулась, то почувствовала, что одета немного иначе, а между ног болит. Брат, известный штирийский драчун, пошел к этому святоше, закрылся с ним в комнате, достал нож и допросил его по всем правилам. Заставил того признаться — тот только трясся, чтоб он никому не рассказал. Что он отправится в Рим к Папе исповедаться! Ну, парень ему велел раздеться, избил его и оприходовал сзади.
Читать дальше