С трансляцией ничего не вышло. Я еще не был готов как следует, едва начал передавать позывные «в дыру упал — лестницу не взял», как дверь снова открылась. Надзиратель остановился в дверях, вошел же человек помоложе, в униформе без отличительных знаков и подал мне несколько листов бумаги, на которых было что-то напечатано. «Прочтите!» Это был обвинительный акт. Ужасающая аморальность и извращенность, попытка убийства, попытка изнасилования и — что из всего этого естественно вытекает — вражеская пропаганда, предательство родины и шпионаж. Три, четыре страницы. Я глазам своим не верил. Многих фраз я вообще не понял. Будто речь вообще шла не обо мне. Ожидающий едва дождался, покуда я доберусь до последней страницы, вытянул у меня из рук бумаги и развернулся. Я шагнул за ним. Я хотел что-нибудь спросить у него. Дверь закрылась у меня перед носом.
Не знаю, был ли я когда-нибудь в жизни еще так обескуражен. Я никак не мог вспомнить формулировок. Лишь отдельные слова, отдельные фразы врезались в память — путаные и бессвязные. Почти всю ночь я пролежал не сомкнув глаз, пока в конце концов не сказал себе: сегодня ночью и утром меня не убьют, поскольку я им нужен для суда. И тут я провалился в какое-то странное забытье, подобное сну, — то я пробуждался, вспоминая какие-нибудь обвинения, то снова пытался успокоиться. Но и утром я не мог отыскать в себе ни искорки юмора — это меня по-настоящему озаботило. С Фриной я не хотел разговаривать. Выпил того «сливового чая», называемого кофе, и принялся ходить туда-сюда. Я пребывал в каком-то отупении, покуда не представил себе местных богов, обсуждающих меня. Я лязгнул зубами. До сих пор я допускал мысль, что они ошибаются, что просто слишком торопятся, думая, будто я для них и вправду опасен, что спустили на меня свою полицейскую тягомотину, ибо им кажется, что я способен им навредить, что конь хвостом бьет по оводу, его кусающему, что я кажусь им негодяем и распутником, которого не за что жалеть. Но теперь мне стало ясно, что они сознательно лгут — Макиавелли мелкого пошиба. Предательство родины! Шпионаж! И прежде всего обвиняемого следует морально обосрать — перед мещанами. Священников, врачей, художников — вообще людей, вызывающих у народа некое почтение, — следует прежде всего сексуально и морально опустить и обмазать дерьмом. (Этим средством воспользовался и Хрущев, когда в своей знаменитой речи обработал моральный облик Сталина. Этим занималась «святая» инквизиция. Это, в конце концов, практиковали либералы в борьбе против духовенства.) Я представлял себе, как боги друг другу рассказывают подробности, выявленные следствием об этом негодяе Левитане. Там, снаружи, незнакомые люди уже разносили сплетни, что я — сталинист. После Информбюро это было ох как сильно. Мещане и обыватели, расслабившиеся от возможности насмехаться над Сталиным и русскими, приписали мне все плохое с чистым сердцем. Тем, кто пытался заступиться за меня, ведь я — талантливый писатель, намекнули, что они еще удивятся, когда узнают, кто я на самом деле. Шпион! Ну да, парень действительно знал несколько языков, поездил по свету, любил компанию иностранцев, сметливый чертяка — чужая душа потемки, кто разберет? Да еще садизм! Левитан — извращенец самого низкого пошиба. И убийства! У этого человека руки в крови!
Радио «Триест» расписало от души все переделки, в которых я поучаствовал, — эти болтуны из словенской передачи обдрочились. Радио «Будапешт» сообщило обо мне и еще об одном хорватском и одном сербском писателе, дескать, что мы «страдаем в кровавых лагерях Тито». А радио «Париж» глубокомысленно объяснило, что я — сталинист и русофил, что даже, говорят, переиздал какое-то американское издание, публикуемое нашими переселенцами. В своем городе я никогда не был любимчиком, к этому я и не стремился. Мне было достаточно нескольких интеллигентных знакомых. Мои предки — из Горении, где, как говорят, «каждый дом зовется: „У хвастуна“». К тому же у меня был ядовитый язык и быстрая рука (как у бывшего боксера) — я представлял потенциальную опасность законным супругам миловидных жен. Да я еще пил — а пьяный я становлюсь назойливым и задиристым, поскольку меня подмывает от переизбытка сексуальной силы.
Гнев на богов был первым шагом к улучшению душевного состояния. На машине меня отвезли в суд, я сидел позади в автозаке с сопровождающим, который не хотел разговаривать. Пока я ожидал начала разбирательства, пришел и мой лейтенант. «Хорошо обвинение!» — упрекнул я его, но тот только усмехнулся. «Надеюсь, когда-нибудь мы еще поговорим об этом», — сказал я, но тому было не до разговора, у него были свои заботы, в том числе и то, как я поведу себя на разбирательстве, поскольку и ему могло достаться на орехи — дескать, «плохо меня подготовил».
Читать дальше