Я уходил в полуобмороке от всех этих новостей. Это был настоящий метод Кнейппа: холодная вода, теплая вода. Человек или простынет до смерти, или же выздоровеет.
В камеру пришли новые заключенные, а несколько прежних — ушли, на некоторое время я потерял вкус к индивидуальному анализу.
Очнулся я только в связи с необычным «случаем»: среди новых был некто, знавший, как умер один другой «некто» — перед смертью он рассказал все, что о ком знал, поскольку ему обещали, что отпустят его умирать домой. Узнав, что обманут, он лейкопластырем залепил себе глаза за три дня перед смертью, не ел, не пил, только курил сигарету за сигаретой. Говорят, последний привет был для меня, вместе с каким-то непонятным раскаянием и неподдельной просьбой извинить умирающего. (Позже я получил его письмецо, которое, к сожалению, должен был уничтожить: оно бродило запрятанным в край какой-то арестантской куртки, по длинному лабиринту, пока не добралось до меня.) Я вспомнил, что однажды ночью он привиделся мне во сне и сказал, что умер, и просил у меня прощения. Сон я записал — и когда сверил даты, то установил, что это было точно в ту ночь, когда он умер.
— А теперь оставим вас, Левитан, — сказал следователь, — и поговорим о Брезнике. Я предлагаю вам следующую возможность: вы рассказываете, как все было, а мы отпускаем Брезника и даже оставим его на службе, только переведем его из КаИДэ в обычную милицию.
Я ничего не вспомнил, но спросил:
— Скажем, если бы все это об уходах и возвращениях было правдой, чем бы я мог заручиться относительно санкций против Брезника?
— Тем, что я вам гарантирую, — ответил он, — в чем-то вы ведь должны нам верить. Если не хотите, тогда другой вариант: Брезник будет сидеть как миленький, если с ним не случится чего похуже. — Но если я готов заговорить, мы будем об этом говорить только сейчас, потом уже нет — дело будет снято с повестки дня. Он и так уже много времени потерял со мной. Никаких допросов больше, никаких уговоров, ничего.
Он действительно был хорошим гипнотиком; я ясно почувствовал, что на этот раз он не готовит новой ловушки.
— Хорошо.
Я рассказал только то, что мог знать Брезник и что мог рассказать умерший, не упоминая при этом больше никого другого. Он составил краткий протокол (это тоже было хорошим знаком) и вообще не очень останавливался на подробностях. Он был даже сам доволен, что сдаст это дело ad acta [75] В архив (лат.).
. Когда с этим было покончено, он снова обещал мне, что в целом договор относительно Брезника остается в силе. (Позже я убедился, что в основном они сдержали слово; единственное — характеристику Брезнику они дали соответствующую его проступку. Действительно ли его спас я, или во всем этом участвовали и другие благоприятные силы, — я проверить не мог.) Потом у нас был еще короткий, но абсолютно непринужденный разговор. Его многое интересовало в связи с моими «ошибочными идеями», которые на этот раз он называл «отсталостью от развития внешнего мира».
Я сказал ему:
— Все эти годы вы натравливали на меня стукачей, но не могли удостовериться — как вы сами сказали, — каков я на самом деле и что я на самом деле думаю. Вы тренировали на мне тюремных провокаторов, собирали доносы на меня. Почему же вы никогда не обращались ко мне напрямую и не спрашивали, что я думаю, какие идеи вынашиваю, каких я взглядов на самом деле? Чтобы облегчить вам работу, я готов описать на нескольких листах бумаги свои политические, философские и эстетические представления.
Он принял предложение — и из его рук я получил карандаш и стопку прекрасной, чистой, новой бумаги, так что у меня аж потекли слюнки.
Только чтобы надзиратели не создавали мне трудностей из-за этого. Нет, их известят.
Я писал с легкостью и написал каких-нибудь пять или больше листов — они у меня там, в шкафу, но мне не хочется их искать. К тому же они завели бы меня в слишком долгие описания. «Еще в партизанах я присутствовал при первых, строго срежиссированных выборах на освобожденной территории, но я сказал себе — война же, — когда то же самое повторилось после войны, я был глубоко разочарован», — написал я. В первые годы ареста я, несомненно, хотел гибели режима. Что, будучи материалистами, они не могут этого понять? Или за восемнадцать лет погибну я, или — я снова и снова надеюсь — погибнут они? Однако все это обусловлено абсолютно биологически. Я не принадлежал ни к одному известному политическому течению. Когда они провозгласили меня — смертельно больного — «тигром» и издевались надо мной каждый день, то и неудивительно, что я вжился в роль тигра в клетке. В системе, провозгласившей себя социалистической, я наблюдал сильное направление бакунизма (Бакунин: умер в 1876 году; о нем Энгельс в письме Куно, Лондон, 24 января 1872, говорит: «Одним из его главных принципов является утверждение, что верность своему слову и тому подобные вещи — просто буржуазные предрассудки, которыми истинный революционер в интересах дела должен всегда пренебрегать. В России он говорит об этом открыто, в Западной Европе — это тайное учение».) Я описал свои философские воззрения, главным образом ориентированные на научные достижения, при этом мне больше всего помогло изучение физики. «Идеалистическое мировоззрение было разрушено тем же самым научным методом, что и материалистическое. Материя не является последней субстанцией — это открытие физики, и с тех самых пор и дальше любой материализм анахроничен. Вероятно, в общем и целом мы находимся перед новым синтезом. Марксизм оказался догматическим учением и потому устаревшим. Тоталитаризм кажется мне во все исторические периоды и во всех видах несчастливой формой общества. Что касается гонений на мыслителей и художников во все несчастливые периоды — об этом у меня есть законченное мнение. Джордано Бруно стал для меня прототипом». (Характерна и его судьба: его труд «О бесконечности вселенной и мирах» смог выйти только на британской земле, и то лишь после Генриха VIII, в Лондоне в 1584 году, то есть после отделения от Рима. Этот революционный труд совершенно спокойно и по-современному констатирует, что существует бессчетное количество видимых Солнц и невидимых Земель в космосе. Невыразимая ирония судьбы в том, что при Сталине русские провозгласили его почти своим!) И так далее, было еще много злых суждений, которые я не хочу описывать, чтобы не выглядеть нескромно. Как я уже заметил, я родом из Горении, где, как говорят, «каждый дом зовется: „У хвастуна“».
Читать дальше