Они только наши? Я крепко призадумался над пушкинским письмом Чаадаеву, написанным почти 120 лет назад (я нашел его в старом журнале): «Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и правде, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние…» Это Пушкин писал о нас? Если я на самом деле когда-нибудь еще выйду из застенков и попаду к абсолютно нормальным землякам — они не сожгут меня на костре? Я не мог не улыбнуться, когда прочел, что сказал храбрый и за одну ночь прославившийся капитан Карлсен на тонущем корабле «Флаинг Энтерпрайз»:
— Меня охватывает страх, когда я думаю о прибытии в Плимут.
Ну, Одиссею потребовалось двадцать лет, чтобы добраться до дома, успокоил я себя. Поэт Арион спасся с помощью дельфина, Архилох на судне, Вийон, вероятно, пешком, Делавинь в каменном мешке сгинул, Джакопо едва выпутался из сетей.
Однако от реальности и сознания невозможно убежать. Беги в зимнюю спячку и сыграй медведя в берлоге, замри, как лягушка в грязи, обмани самого себя, играй сквозь злые времена — всегда наступает момент вынужденной ясности, да, подлинного всевидения, всеощущения, всеведения: тогда человек расплачивается за то, что спал, сбегал, лгал самому себе.
Человек выходит ранним, полным жизни утром с дачи, где свои ощущения он намазал золотой пеной, и вдруг оборачивается: мир стоит перед ним, как окаменевший лес, теперь он видит все вещи, людей и мгновенья — и самого себя — в безжалостной реальности, в истинной ценности тысячелетий, в подлинном цвете бренности.
В мае я отбыл с мертвого променада под охраной и среди коридоров и лестниц, между зарешеченными тюремными окнами, среди скромных пучков солнечного света, ниспадавшего на пол, передо мной предстало кристально ясное, безжалостное мгновенье: осознание того, где я и что со мной происходит.
В июне, когда я ранним утром слушал первое чириканье воробьев, когда еще солнце готовилось залить светом нагромождения домов, это мгновенье неожиданно повторилось. Это мгновения, в которые человек стареет, а волосы его седеют, мгновения, убивающие ощущение молодости и наполненности жизнью. При взгляде на окаменевший в самых гротескных положениях мир пробуждается смех в глубине души человека, который слишком много видел. В этой ясности нет никакой печальной значительности, никакой натянутой важности, лишь одни смешные факты, один подле другого. Эта ясность — одна из последних тайн, хранимая для тех, кто принес с собой в мир ключ от нее. Мир, защищаясь от нее, огородил себя стенами незнания и рвения ради меньших целей. Здесь любое разъяснение тщетно, любое толкование бесплодно. Кто не видел, не поймет. Кто видел — все равно, говорит он или молчит.
Человек живет — то есть идет по какой-то дороге, тысячами веревочек и ниточек привязанный к какой-то среде, потом к какому-то миру (образование и воспитание как привычек, так законов), к какой-то планете, к какой-то вселенной — и не может ни на миг здесь остановиться, вплоть до перехода из органического мира в неорганический. У него есть тело, члены, эта рука, устройство которой и функции ты можешь узнать из медицинского учебника и из собственного опыта, у него есть детородный орган, мужской или женский, или иногда оба, кровоток, нервы, чувства и мысль, инстинкт и сознание, воля и желание. И этим он должен наполнить свое время в некой среде. Среда ставит ограничения, стены, табу, индивидуум пробивается через них или к ним приспосабливается.
И потом говорят: этот человек — такой-то и такой-то. Заключенный номер тысяча пятьсот восемьдесят семь, например.
Где лестницы из лунного света, приставленные к звездам, для вознесения мысли? Где ясные небеса для душ спасенных, где облака перемешаны со светилами и на каждой звезде едет странствующий мыслитель все выше в горние небеса? Где пылающие солнечные колеса, катящиеся в бесконечную синеву, где ждет счастье, последнее и высочайшее? Где самая высокая вершина вознесения?
НА СВЯТУЮ СОФИЮ («мокрая Сонька» после «ледяных мужей» Панкратия, Серватия и Вонифатия): Человек у окна за железной решеткой не дышит. Он живет для того, чтоб его время длилось, живет в насмешку над мыслью о назначении человека и о смысле его пути. Где-то на островах в Северном море стоят в это утро — во славу святой Софии — пингвины так просто, на берегу, под покровом дождя, уставившись в море без линии горизонта. Где-то в зарослях джунглей лежат мокрые тигры и лижут грязные лапы. Лошади на обширном лугу стоят, головы опустив, как вкопанные, и дождь струится у них по гривам. Лодки лежат у туманных причалов. Но, может, в Лас-Пальмасе зреют бананы жарким солнечным утром, не зная о нравственной старой Софии? Кто знает? Запоём этим утром во славу святой Софии и ее ледяных возлюбленных, и все плотские мысли, желанья, картины всех наслаждений — да сгинут. Пеплом посыплем мы грешные головы, песнь запоем, величавую, старой веры, восславим мы покровителей нашей земли.
Читать дальше