Вдобавок Королев наслышался от сотрудников, что здание якобы построено на монастырском погосте, а подвалы внизу неисчерпаемые, проходящие под рекой в немыслимые катакомбы и бункера, предназначенные спасти имперскую науку от ядерной бомбежки. Он верил этому, всюду видя невероятные вентиляционные и силовые системы, латунные склепы автоматических станций пожаротушения, лифтовые шахты на каждом углу, в которых среди ночной тиши выл и рыдал, бесновался, толкал створки дверей запертый дух-сквозняк. К тому же поражал центр трансатлантической интернет-связи: гофрированные стояки, увитые кабелями, уходящие в двадцатиметровую ребристую высоту трансформаторов, питающих гиперболоиды космических локаторов-антенн, которыми был уставлен периметр крыши и проч. Королеву порой казалось, что он находится в декорациях гигантской космической станции, запущенной в недра преисподней… И по всем этим потокам кабелей и пневмотрасс, уложенных в алюминиевые лотки под потолком, по всему этому, когда открывались вентиляционные заслонки, ночью бегали крысы. Они пищали и взрывались веером искр на оголенных, прогрызенных местах силовой изоляции, которые, видимо, привлекали их поживой – обугленными тушками собратьев.
Половина площадей Академии была роздана фирмачам, внизу заседал перед телевизором отряд вышколенной охраны. Очевидно было постигшее запустение еще недавно новой вещи, ее позднеимперского шика интерьеров. Сами академики большей частью превратились в циников, не-государственников, это точно. Королев видел, что плакала его великая наука. Видел, как еще один костыль был забит в чело его родины. Клоуны продолжали громить великий цирк.
Да, эта мраморная башня с невероятными золочеными кучевыми построениями на крыше производила чрезвычайное впечатление. Вокруг здания был все время какой-то удивительный атмосферный пирог, всегда неспокойный воздух – могучие вихри в колодезных закоулках, а на выходе иногда такой прозрачный бес подхватывал и катил, волочил по гололедице – только держись; в общем, очевидно было, что там – невероятное место.
Вот так еще раз Королева поразила Москва.
XLVIII
Лозик уехал, и Королев теперь сам заполнял и подписывал ведомость, отвозил в аспирантуру. Приходил в библиотеку и, создавая ненужную видимость, с мелком в руке обдумывал ненужные выкладки, которыми покрывал стеклянную доску, матово-еловую, издававшую скрип, будто полозом по снегу, и белый прах ссыпался с округлого следа.
Никто Королева не спрашивал о диссертации, никто не оспаривал осмысленность его пребывания в Институте: эпоха равнодушия и стремительной заброшенности смаргивала все подряд. Так продолжалось почти три года, пока не пришел к власти новый комендант, решивший обследовать Молочный дом, чтоб узнали, какой он тихо-грозный, какие у него роговые очки, вкрадчивый шаг, текучий облик. Королев сомневался, что он вообще человек, настолько неоформленной была его фигура, не имевшая строгих границ, будто перетертая глина вдруг сама восстала в медленное путешествие. Заломив набок словно бы надрезанную шею, он предъявлял себя всей стробоскопической траекторией, напоминая больше скульптурную группу, чем отдельно взятое движенье тела. Его страдальческая набыченность, с которой он вытеснял действительность из своей окрестности, подобно слизняку, закатывающему стекловидным следом живую шелуху, – напоминала движенье бурлаков в связке. Королев шел на попятную, хоть и некуда было ему идти. Но и затравленность в себе еще не мог допустить: зачем сразу в рабство – есть свободный пеший ход. Да, хоть ноги и гудят к концу дня, зато ты свободен, поскольку движение чисто само по себе: томление не обволакивает, не обнимает ни тоска, ни злоба. Хочешь быть чистым и свободным – иди, движение очистит, воздух охолонет. Неважно куда: иди, не останавливайся, не заленивайся. Сволочь-бечева – волочет, бичует, тянет душу, загривок, со стоном подкрадываешься под нее, сменяя сторону, перекидываешь на грудь, и, погодя версту, снова на плечо, чтоб отдышаться от лямки, стянувшей грудину. Подскочив, наваливаешься в таску – нагнать, перед бичами-товарищами стыдоба погоняет. Вода низкая, песок трет ступни, то гудит-хрустит, то чавкает под пяткой, закатное солнце лижет мокрый висок, берег верстается, унизан рогатыми отмелями, полумесяцами ям, остист косами, перевальем, жерех подле бьет малька, скользит на пузо, – россыпь кипучего серебра полыхнет в глазу, и лобастый мечевым сверком хлобыстнет то плашмя, то дугой. А бывает, и провалишься по пояс, по грудь – бечева провиснет свободой, – и окунешься с головой, прежде чем настичь рывком с колен певучий строй, позади втягивающий великую баржу небес в излучину. Впереди, с того берега, из-за лесистых гор вытягиваются купола, плес стелет свободней, легче, звон доносит по реке привал, вечерю, варится кулеш над костерком, дым тянется по кромке, дружит с паром: стелясь, пелена постигает теплое масло заката. Август – рыжеглазый благодарь дышит. Дышит тихо, то и дело замирая, боясь сдунуть тлеющие перья облаков в густой предночной лазури. Река замерла гладью, туманится, в ней остывает лицо небес. Ложка скребет дно, край котелка черпает воду, пусть до утра отмокнет, сладкий крепкий чай, и сигарета навзничь, в разверстые, скачущие, лающие, бредущие, реющие созвездья, проступающие как сон, смежая веки.
Читать дальше