Однако сведения о Раевском оказались не просто скудны и ничтожны - человек, чьему пронзительному, скептическому, дерзкому уму отдавали должное даже его многочисленные недоброжелатели, не оставил после себя ни пространных записок, ни беспечного письма, где хотя бы на миг проявилась его многоярусная натура, сказалась бы его душа. Четыре тома in folio «Архива Раевских» с несколькими тысячами писем его отца Николая Николаевича, брата Николая, сестер Марии и Екатерины, жены брата, его управляющего, врачей, лечивших Николая Николаевича (младшего); знаменитая картотека Модзалевского, открывшая мне свои тайны при помощи милой Поли Вахтиной, - не дали почти ничего.
Полгода было потрачено на то, чтобы убедиться в правоте своих подозрений - об Александре Раевском не осталось, по сути дела, никаких сведений, за исключением тех, которые, раз за разом обводя контур уже известного, свидетельствовали бы, что Раевский был «Демоном Пушкина». История их совместного ухаживания за Екатериной Ксаверьевной Воронцовой, споры исследователей о том, кто был отцом дочери Воронцовой («храни меня, мой талисман») - Пушкин или Раевский, история высылки Пушкина, опалы Раевского, его знаменитые слова Воронцовой, когда он на одесской улице остановил ее коляску и с кнутом в руках прокричал: «Берегите наших детей!» Но ведь после ссылки Раевского, его женитьбы, смерти жены, замужества и смерти любимой дочери - сын русского римлянина и знаменитого героя 12-го года, умерший в Ницце, прожил немало. А сведений - крохи. Прототип Онегина, прототип Демона Пушкина и Демона Набокова в его «Аде», который не случайно назвал так отца героя Вана Вина в своем романе. Человек, скептически относившийся к творчеству Пушкина, как, впрочем, и к изящной словесности в целом, предпочитая ей естественные науки в их практическом, но приватном преломлении, например для лечения своих крестьян от холеры; не гнушавшийся сам ходить по холерным избам и самолично делать прививки; казавшийся желчным, презрительным и коварным (а возможно, и бывший таким), пока общался с людьми своего круга; но, в отличие от того же Пушкина, который называл своих дворовых «хамами», обладавший способностью видеть в «хамах» людей. Менее всего меня привлекают доброта и редкий в русском аристократе демократизм, якобы тщательно скрытые под личиной желчного и язвительного скептика, - интереснее другое. Многочисленные мемуаристы (да и сам герой) оставили нам только те банальные черты, из которых легко и как бы само собой лепится или демон, или - еще одна подсказка - не менее хрестоматийный «лишний человек»: он как-то жил, что-то говорил и делал, но остался в истории только манекеном для трех пушкинских стихотворений и источником недоумения для многочисленных пушкинистов, быстро расправлявшихся с ним в нескольких абзацах.
Уже потом, анализируя те черты, которые наша в высшей степени литературная история посчитала основными у А. Раевского, я заметил, что у этого отбора знакомый механизм.
Мне, однако, была необходима эта линия, нужен был старший и авторитетный товарищ поэта, который ведет с ним когда глубокомысленные, когда иронические разговоры о жизни; и, пытаясь реконструировать общение Пушкина с Раевским, я совершенно неожиданно обнаружил, что на концептуальном уровне описание такой беседы, конечно, уже существует - более-менее точно в окрестность затронутой темы попадало многое, скажем беседы Печорина с доктором Вернером; но, пристальнее вглядевшись в пространство, мне открывшееся, я увидел что-то вроде комбинации шахматной партии, электронного бильярда и игры «скрэбл»: некое поле, по которому нужно было пройти, от входа к выходу, вдоль линии сюжета по уже заполненным клеточкам того этажа вавилонской библиотеки, где и размещалась виртуальная проекция русской литературы. В реальной истории литературы имелись уникальные и неповторимые ходы; в той ее проекции, о которой и речь, не было ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Раевского, а были гимназические литературные блок-схемы. Разговор молодого восторженного человека с более умудренным другом - Болконский, беседующий с Пьером после того, как последний стал масоном; два молодых человека, один с романтическим, другой со скептическим взглядом на любовь - Грушницкий и Печорин в первой части «Княжны Мери». А влажный ночной кошмар, в результате которого человек с ужасом сознает, что он смертен, что он уже давно умирает и скоро-скоро, может быть прямо сейчас, не нынче завтра, умрет и исчезнет навсегда, - это, конечно, «Исповедь» того же Толстого.
Читать дальше