И увлекая за собой своих одинаковолицых послушниц, исчезла в дверях, через которые меня только что ввели.
- Одевайтесь, - напомнил мне о своем существовании толстяк, когда мы снова остались одни, и передал перекинутое через локоть одеяние.
Я натянул на себя рубаху из серого грубого полотна, волочившуюся понизу, с широченными, свисавшими до полу рукавами, и, шаркая неудобными деревянными чеботами, постоянно наступая на полы собственного одеяния, поплелся вслед за идущим впереди толстяком. Прошли пустынным коридором: справа - матовые стекла с мелкой расстекловкой, будто залитые молоком (в нижнем углу, справа, расползалась звездообразная трещина), что за ними - непонятно; слева - вереница дверных проемов гробообразной формы, чьи углубления заканчивались дверями из двухрядной сосновой доски, с крепкими железными запорами и закрытыми окошечками разного диаметра и затейливой формы. Перед одной из дверей остановились, толстяк открыл ее ключом из звякнувшей связки и пропустил меня вперед. Я вошел.
- Отдыхайте, готовьтесь, - доверительно посоветовал толстяк и захлопнул за мной дверь.
Камера. Полутемное просторное помещение с железной койкой посередине, решетчатым окном (выходящим на стену с выбоинами кирпичей), забранным с внешней стороны металлической сеткой, чтобы любознательные заключенные не приманивали голубей, общаясь таким образом с потусторонним миром. Однако мое внимание привлекло не окно, из которого все равно ни черта не было видно, ибо располагалось оно слишком высоко, не деревянные, грубо сколоченные табуретка и стол, на котором под тусклой керосиновой лампой темнела какая-то книга, а стена, вернее, стены, испещренные, как мне показалось сначала, густой вязью переплетавшихся линий, почти не оставляющих просвета, как на гравюрах Брейгеля-старшего. Подошел ближе, с удивлением замечая, что это не рисунок, а скорее гобелен, сплетенный из неких серо-зеленых водорослей, и только потрогав пальцем, почти уткнувшись носом в стену, понял, что это не гобелен, а ковер, составленный из шевелившейся живой плесени. Желая докопаться до истины, сдерживая приступ тошноты и омерзения, я поковырял концом расчески, которую толстяк-надзиратель любезно разрешил мне взять с собой, растолкал слой плесени толщиной в сантиметра два, пока не уперся в нечто твердое. Минут пять потратил я на то, чтобы расческой и ногтями расчистить кусочек величиной в игральную карту, сходил за керосиновой лампой, посветил - и увидел, что за слоем живого ковра находятся обои, составленные из наклеенных на сырую штукатурку сторублевых ассигнаций. Сколько ни расчищал я стену: и рядом, и в других местах - за слоем серо-зеленой живой плесени открывался слой денежных купюр. Наконец, мне надоело.
Ощущая обволакивающую пелену усталости, тщательно вытерев руки о рукава предусмотрительно закатанной рубахи, я улегся с ногами на застеленную простым солдатским одеялом койку, намертво вмурованную в стену и в асфальтовый пол, и закрыл глаза. Думать ни о чем неохота, ибо я чувствовал, что напрягшаяся мысль расколет то хрупкое состояние полуравновесия, в котором находилось мое балансирующее сознание; и чтобы как-то отвлечься, используя известный, не раз мне помогавший способ, я стал вспоминать. Я вспоминал то поистине райское золотое время детства, когда мы, переселенные из бывшепрестольного Питера, жили в квартире на втором этаже небольшого двухэтажного дома, и каждый новый день, как бывает только в раннем детстве, начинался каждый раз сначала. Этот второй этаж и пристроил сам дедушка Рихтер еще до войны. По его рисунку плотники смастерили и широкую деревянную лестницу, чьи два пролета заканчивались балконом, напоминавшим капитанский мостик. Окна выходили в темный и небольшой двор-колодец; вдоль противоположной стены тянулась шеренга сараев, покосившихся, дощатых, наседавших друг на друга, как молочные зубы первоклассников. А посередине асфальтового двора росло единственное дерево-тополь; ему было грустно жить среди холодного и молчаливого камня, поэтому оно стремилось вверх. Ветви появлялись только на уровне второго этажа, по утрам они стучали в окно, требуя пробуждения.
Как говорили, это дерево посадил еще мой прадед. Это был тихий, подгруженный в себя старичок, по-старчески не очень аккуратный, постоянно забывающий застегивать пуговицы на брюках. Если ему напоминали об этом, осмеливалась делать это только бабушка Мария, его невестка, он немного обижался и говорил: "Я не франт!" Как все старики, он любил бывать среди молодых; сидел он тихо, точно тень, и его почти никто не замечал; когда спохватывались, он говорил: "Ничего, я просто так сижу". Уходил же он так же незаметно, как приходил, словно подступающая старость. Этот человек, мой прадед, умерший невероятно давно, в колодезной глубине непрозрачного стеклянного времени, и я так никогда и не узнал, где его могила. Всегда помнил только одно - он посадил дерево, которое росло во дворе дома на Социалистической улице 62/64.
Читать дальше