Старик Гошина ожидание почуял:
– Как снег первый выпадет, так и пройдет он. Преподобный Сергий пройдет, значит… В прошлим годи и в позапрошлим так же вот проходил. И коли доволен службой будет – родник новый укажет. А родник укажет – стало быть, родимся заново. Только скоренько его, родник, увидеть надо, а то пропадёт бесследно… – сказал Гоше старик.
Маклак сперва недоверчиво мотнул головой, хотел и старика, которого мог бы перешибить соплей, и того, который должен был пройти, обложить по матери. Но затем блаженство чьей-то все еще возможной к нему, мокрушнику, любви и приязни вмиг разорвало нутро его на четыре шматка, а затем, словно сбрызнув живой водой, срастило вновь.
Старик перемену в лице мокрушника заметил, тихо гаркнул:
– Не гоношись, вошь! Никни и воспаряй! Дыши и внутрях у себя расширяйся… Все мы – Сергиев лес. Все – ростки его и листочки. Вот потому ты, вошь человечья, ободряйся и жди. Карауль преподобного, и кунять не смей! А там – поглядим, что с тобой будет…
Они проспали. И старик и Гоша. Ночью выпал обильный снег, и впервые им стало в землянке холодно. Первым проснулся старик, он откинул еловую завесу и на весь лес зазвенел шепотом:
– Глянь, сучок! Глянь, ёшь те корень…
И Маклак, которого старик в последнее время называл «Бомжой», именем, в котором слышалось старику что-то Божье, смиренное и ласкательное, слышалось то, чего в Гоше отнюдь вовсе не замечалось, – и Маклак вмиг шатнулся вглубь землянки. Он еще не продрался сквозь сон, сдуру забыл, от кого и зачем они здесь в яме прячутся, в уши ему посунулся лай собак, примарились люди в густо-лиловой форме и за ними, осторожно выступающие солдаты внутренних войск, с калашами наперевес.
– Суда, вошь, суда! – Старик прыгнул к Гоше, шваркнул его кулаком под печень, толкнул к выходу. Маклак тихо матюкнул старика, но из землянки выглянул.
Чуть взмётывая снежок, кто-то огромный и, как показалось мокрушнику бестелесный, но по краям своей прозрачной бестелесности хорошо очерченный, уходил прямо сквозь деревья, сквозь их верховки, сквозь прогибы ветвей и медленно оседающую вниз белую мжицу, – на север.
– Суда теперь… – звонче еще зашептал старик и с силой, даже как будто с ненавистью пригнул стриженную непослушливую голову вниз. Маклак, скрипнув зубами, переместил взгляд: совсем рядом, из-под следа невидимой ступни вмявшей опрелые листья в снег, выклублял себя из земли новый, тонкий, сразу же начавший вкладывать свой голос в гомон леса, ещё тёплый, ещё не успевший остыть ключ.
Лес все еще плыл в дреме.
Маклак, мешая руготню и божбу, то призывая, то гоня от себя прозрачного, как вода, святого – вскакивал, вновь садился, хватал себя за живот, за горло. Гошу вдруг стало крючить и рвать. Его рвало с голодухи желудочным соком и рвало черновато-зеленой желчью. Что-то новое, не вмещающееся в него, небывалое, надвигалось, входило в бандита, занимая место в его желудке, в легких и бронхах…
– Ессу-бля-наху… – попытался пустить Маклак жизнь свою по прежней, накатанной дорожке отмазок-слов. Но слова из горла шли плохо. Гошу продолжало крючить и рвать. И вместе с содержимым желудка, словно бы исторгалась из него гадкая, в ноздреватых дырьях, херовая, мокрушничья, треснувшая, словно детский шарик, вмиг разорвавшаяся, как разорвался когда-то в юности желчный пузырь, Гошина душа.
И тут же, сейчас же нарастала душа новая: колющая, лесная, не подвластная ни тюрьме, ни воровской обычке, ни людям, сдавливающая нежные альвеолы и бронхи до обморока, доводящая Гошу до сладкой минутной смерти…
А вслед за рвотой шла и бежала по щекам его и подбородку, мутноватая, тугая, всю жизнь прятавшаяся в уголках глаз, тёплая слеза: тихо, как тот родник, тайно, как уже начавший подтаивать по краям вмятинок, оставленных босой невидимой ступней, первый снег.
Я заставлю вас плакать, хорьки!
– Га-у-ух! Ух-ха! Га-ух-х!..
Смех, хохот, смех.
Священник и церковный философ отец Конопыхин накрепко сжал веки. Он хотел заткнуть даже и уши, потому что за стеной, за оградами вновь треснул острый, с царапками смех. «Ух! Ух! Хац-хац!..»
Показалось: по Москве, по Петровскому парку мчат клубки и клубочки смеха. Затем клубочки собираются, сбиваются в один ком, а уж из этого кома выстраиваются ручки-ножки, вылупляется шустрое тельце с шерстинками рукавов, с нитяными белыми волосками, с безбровым, в пурпурных пятнышках лицом.
Из лица, словно бы продолжая его морщинки, вытекали близлежащие проулки, улочки, аллеи. Из глаз, перенимая их тайный блеск, сыпались городские, остро-блескучие огни. Лицо – ошпаренное, над губами и по височкам чуть сморщенное – дышало лукавством. Оно выдавало опытность, порочность, было кукольно-старческим. Но принадлежало лицо девочке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу