— Что вы, что вы! — говорил Лесов, именно так и подумавший сразу.
— Да так уж она, жизнь, устроена.
Вошла Тамара:
— А я хочу звать вас к столу. Ты, может, все же свою жену представишь?
Гость тяжело подымался с кресла, и Лесов уловил то первое, главное, самое неподдельное впечатление, которое произвела на него Тамара, его глазами увидел ее. Не молодящаяся, не накрашенная (чуть только — губы), мать и бабушка, стояла Тамара в дверях в летнем платье-рогожке, в нарядном фартуке, а из-за фартука, лапками схватясь за него, выглядывала Томочка, их внучка, два быстрых, любопытных глаза. И это тоже была Тамара, часть ее неотделимая. «Какое хорошее, какое человеческое у нее лицо», — словно впервые за долгое время увидав, подумал Лесов с благодарной нежностью. И все ее сегодняшние хлопоты, и даже естественное женское желание понравиться — все это ради него. А вот внучка, обычно бойкая, не застенчивая, тут вдруг задичилась, когда гость поманил ее, спряталась за бабушку, чего-то испугавшись, потом вовсе убежала. И за стол не пошла.
— Она у нас дикая, не обращайте внимания, — говорила Тамара. И накрыла внучке на кухне, и та в обществе кошки Мурки прекрасно там чувствовала себя.
— Надо бы первую — за хозяйку, — пухлая рука Дармодехина, в которой он держал стопку, дрожала, водка едва не расплескивалась. — Но, — и вздохнул, — помянем.
Пьянел он быстро, и, когда Тамара внесла горячее — тушеное мясо с грибами, — он уже не разбирал, что ест. Все летнее, свежее, пахнущее летом, — помидоры, огурцы, молодая картошка с укропом — все перемешанной кашей лежало на тарелке, и вместе с селедкой, икрой кабачковой он вилкой подгребал это в рот.
— Такую победу просрали! — говорил он с надрывом. — Столько народу положить и все просрать!
И увидел Тамару, ставившую блюдо на стол:
— Вы простите, с души сорвалось. На этих днях вхожу в метро, сидят молодые, здоровые быки, увидели — как по команде заснули. Женщина встает, уступает место. Нет, говорю, вы сидите. А вот он… И палкой потолкал его в ботинок, проснись, мол. А ботинок на нем… Я за всю мою жизнь такого не износил. И что вы думаете? Сложил вот эдаким образом накачанные ручищи, грудь подпер, уставился на мои колодки, другие фронтовики стесняются, все равно — один почет. А я ношу. Чем еще могу я в жизни отличиться? Вот он на отличия мои глядит, развалясь: «Ты чего, дед, разбухтелся? Счастливую нам жизнь завоевал? Немцы пиво пьют да сосиски жрут, а тебе из милости в мороз черпак супа прислали. Победитель…» А? Вот до чего нас опустили. И хоть бы кто в вагоне слово сказал. Боятся. А которые еще и злорадствуют. Хотел я его палкой, палкой!.. Да ведь он пхнет меня, я и сяду. Стою перед ним, ртом воздух глотаю, мысль одна: не помереть бы сейчас с позором.
— Так это фашист! — не выдержала Тамара. И выбирала ему мясо посочней, клала на чистую тарелку. — Ешьте, пожалуйста.
— Вот что сделали со страной! Не живем, дни доживаем. Жить стало стыдно, оттого друг на друге зло срываем. А при нем весь мир нас боялся, в страхе сидел.
— Бешеных тоже боятся, — сказала Тамара тихо.
— Не-ет, извините! — гость покачал седой головой. — Он напоследок, знаете, что сказал мне? Ему на площади Джержинского выходить, так он поднялся и на ухо мне, чтоб полвагона слышало: «Вы когда все передохнете? Вымрете все когда?» Да если б раньше!.. Да его б за такие слова, — и будто муху со скатерти поймав, зажал в кулаке, потряс над столом. — Он бы и на поверхность выйти не успел. Вот как нас уважали. А теперь мы кто? Побежденные.
Будто другой человек сидел за столом. Тамара молча вышла.
— Не любит, — Дармодехин кисло усмехнулся. — Особенно ежели кто из семьи… Понимаю, понимаю…
— У моей жены никого в семье не успел он ни посадить, ни расстрелять. Но — не любит, вы правы. Имени его слышать не может.
— Понимаю, — и Дармодехин оглядел комнату, обстановку. — А я вот пристегиваю ее по утрам, — он хлопнул себя по протезу. — Жена моя, царство ей небесное, не дожила. Квартиру нам с ней однокомнатную обещали, должны были получить. Отдельную от сына с внуками. Бывало, пойдем с ней поглядеть, как дом строится, прикидывали: ежели окна во двор, так это совсем хорошо. Но и переулок тоже не шумный. И не так ей даже квартиру хотелось, как кухоньку свою, отдельную, чтобы вечером посидеть вдвоем. Не дожила покойница. Теперь, говорят, вам одному нельзя, за вами уход нужен… Во какие заботливые! За шкафом выгородил мне сын угол, пристегиваю там свою ногу, а выходить не спешу. Мы из окружения голодные, полубосые шли, но — с верой. А теперь во что мне верить, чего ждать? Я другой раз завидую тем, кто на поле боя голову с честью сложил.
Читать дальше