Музыканты ушли из-под мостика, на котором стоял Кессель. Недалеко на стене висел пожелтевший плакат, походивший на увеличенный конверт от грампластинки. Кессель увидел, что это было сообщение о дне смерти Винченцо Беллини; не объявление о концерте или вечере, посвященном сколько-то-летию со дня смерти, а извещение о том, что композитор Винченцо Беллини умер. Даже во сне, с недоумением вспоминал Кессель утром, он понял: раз плакат такой старый и пожелтевший, значит, Беллини умер уже давно…
И тут Кессель понял, что слышанная им музыка была не чем иным как арией «Den! padre mio…» из оперы «Капулетти и Монтекки» (лишь значительно позже, через несколько часов после пробуждения, Кессель вспомнил, что это невозможно, потому что «Den! padre mio…» – партия сопрано, а не тенора). Он тут же сел за стол – это было в незнакомой, скупо обставленной комнате, почти келье, в которой он очутился неведомо как, – и стал переводить эту арию: О Боже, согрей мое бедное сердце… и т. д.
Удивительно, но этот свой перевод он потом помнил и наяву. Уже вечером, когда вся семья в страшной суматохе собиралась идти на ужин к родителям Курти Вюнзе, Кессель записал его текст. Ощущение было, конечно, странное; Кесселю с трудом верилось, что это не сон. Когда эти строки наконец легли на бумагу, у Кесселя появилось такое чувство, как будто он нашел во сне какой-то предмет (латунное сердечко?), а проснувшись, увидел его у себя в руке. Кессель был уверен, что не сам сочинил эти стихи. Да и как он мог сам сочинить их? Оперу «Капулетти и Монтекки» он слышал всего раз в жизни, в доме Якоба Швальбе, у которого она была на пластинках, и она, конечно, произвела на него глубокое впечатление, однако итальянского текста он не помнил, если не считать первой строчки.
Только несколько дней спустя он нашел психологическое объяснение если и не всему сну, то, по крайней мере, этой его части: ведь «Den! padre mio…» – это ария Юлии, а «Капулетти и Монтекки» – не что иное, как трагическая история ее любви к Ромео. Мысль о Юлии успокаивала, она оберегала Альбина Кесселя, точно невидимый панцирь, от всех тех пакостей, которые готовил ему все увеличивавшийся клан Вюнзе.
Труднее оказалось истолковать этот сон по соннику (Кессель тайком прихватил его с собой), потому что на этот раз в нем было необычно много деталей. Кессель почти никогда не видел таких длинных снов или, по крайней мере, утром уже их не помнил. Чаще всего они состояли из одной-двух достаточно простых сцен, объединенных некоей основной идеей, определение которой можно было найти в соннике. А тут он даже не знал, с чего начать (он достал сонник сразу после завтрака).
У Зайчика сводило пальцы ног. Боль проходила, если ей пели известную детскую песенку про зайчика, только с хорошим концом: «…убегает зайчик мой». В пении участвовали Рената, Курти Вюнзе и Гундула. Жаба лежала в окружении певцов с умирающим видом и наслаждалась. Кессель в этом участвовать отказался, объявив, что не может петь в присутствии посторонних. Мысль о том, что Жаба прикидывается, Кессель тем не менее придержал при себе, засчитав себе лишнее очко за сохранение душевного спокойствия – известной добродетели древних, которую они называли «aequus animus».
Никакого Беллини в соннике, конечно, не было. Слово «собор» было, но с отсылкой: «см. церковь». «Церковь» подразделялась на просто «церковь» и «церковь готическую», о которой говорилось: «видеть в пору сева: хорошо для пересадки растений, прививок, селекции; в пору урожая: берегись грозы». «Арии» тоже не было, «музыка» же имелась «духовая», «струнная», «народная», «орган» и «пение». Кессель посмотрел «пение». Оно подразделялось на «а) фальшивое, б) красивое, в) многоголосое пение (хор)». Из этого, разумеется, можно было выбрать только «красивое пение: будешь спокойно предаваться удовольствиям; во вторник не отсылай писем».
Сегодня как раз был вторник. Еще вчера, когда они – он, Рената и безголосая, гримасничающая Жаба, – только что приехали и, немного погуляв по Сен-Моммюль-сюр-меру, оказавшемуся довольно мерзким городишком, зашли перекусить в бистро, где Зайчик сипло ворчала по поводу каждого блюда, Рената купила несколько открыток. Зайчик тоже потребовала открытки. Она выбрала себе четыре: две – с песиком, у которого на голове была шляпа («Ка-а-кой холосенький!» – умилился Зайчик), одну с мышкой, ехавшей на пароходе, и одну с поросенком, державшим во рту цветы («Прямо лапочка!»).
– Открытки будем писать завтра, – сказала Рената, – а кому, решим сегодня за ужином.
Читать дальше