Ну что, спросил я его в Париже, нашли, кто убил Ивана Сергеевича? Не найдут, уверенно сказал он. Напиши об отце, сказал я, это куда интереснее, чем о проститутках. Женька поморщился. Насчет Эвки память мне изменяет. Она только что уложила девочку спать. Женька на съемках. Новая квартирка с темной кухней, несмотря на папашу. Мы выпили чаю. Кажется, я стал ловить ее за руки, но ничего из этого, кажется, не вышло. Выставляя за дверь, она мило погладила меня по щеке. Через свои советские связи Эвкин «бобрик» дипломатично разыскал Женькиного отца. Женьке срочно был куплен тур, начинавшийся с Ленинграда.
Свинцовая теплая ночь. Польское консульство, приютившее Женьку по рекомендации «бобрика», было заперто наглухо. Только сонный милиционер полустоял в своей будке на часах. С сильной одышкой Иван Сергеевич приблизился к черной решетке. Постовой на отекших ногах бросился ему наперерез. Не трогайте его, завопил польский Женька. У поляков глаза велики. Насчет России они все преувеличивают по причине точного исторического гнозиса. Две плачущие тени, сплетясь пальцами через решетку, простояли до утра, целуя друг у друга руки.
Схватив тощий Женькин рюкзак, счастливые, как молодожены, они первым поездом выехали в Москву.
Младенец надел ей чудесный перстень и сказал ей: «Не знай жениха земного». Екатерина проснулась с неизъяснимою радостью в сердце.
Из колоды отцов-праотцов достали не опереточного, не оперного, не балетного даже болвана, предложили не ум или глупость — предложили отца-доказательство: грубо, топорно, настырно, в лоб. Как щенка, швырнули Женьку в Ленинград на потеху, а дальше, в Москве, разыгралось: после ужина с хрусталем, коньячком, балычком, маринованными грибочками, кулебякой (Иван Сергеевич, искусник, сам пек) — выпили прилично — в первый же вечер (зачем тратить время?) — на десерт подается отцовская исповедь.
Помнится, Августин говорил: «Я хочу вспомнить прошлые мерзости свои и плотскую испорченность души моей не потому, что я люблю их, но чтобы возлюбить Тебя, Боже мой».
Он настолько пленяет меня и поныне, что, даже в ущерб своему случайному (в сущности) повествованию, доведу до конца его мысль, тихо уклоняющуюся в интонацию молитвы: «Обрадуй меня, Господи, Радость неложная. Радость счастья и безмятежности, собери меня, в рассеянии и раздробленности своей отвратившегося от Тебя, Единого, и потерявшегося во многом. Когда-то в юности горело сердце мое насытиться адом, не убоялась душа моя густо зарасти бурьяном темной любви, истаяла красота моя, и стал я гнилью пред очами Твоими».
После каждой встречи с Августином я всегда, как бы это выразиться, диззи (не знаю, поймет ли кто меня?). Но не важно. В отличие от гиппонского епископа, русская «гниль» вспоминала свои прежние мерзости с большим воодушевлением.
Он охотился залесными братьями в Литве после войны, делал из них бифштексы.
— Я был бог! — раскрасневшись, кричал Иван Сергеевич. — Я все делал: пытал, принуждал, бесчестил, вербовал, судил, наказывал, мучил, казнил.
Он использовал, как на подбор, все глаголы-исключения из правил человеческой нравственности.
Впрочем, был здесь подвох: исповедь получалась чересчур абстрактная, голословная, одни глаголы. Она шла в обход изящной словесности. Даже толком не мог рассказать, позже жаловался Женька, никаких запоминающихся подробностей. Видно только было, что покрошил многих.
Неталантливость рассказа взволновала меня как улика. Не потому, размышлял я, не хватило красок, что не было их в природе, а потому, что задавшиеся целью одернуть Женьку были не способны к художественному вранью. Все мучительство предстало скорее в назидание, нежели как картина — выходило неубедительно.
По логике сюжета полагалось обеспечить Женькино зачатие. Как следовало из рассказа Ивана-потрошителя, вскоре возникла тень возмездия. Когда они брали приступом какую-то хату с бородатыми, как водится, партизанами, он наконец-таки получил пулю в живот.
Если не лень, можно изобразить его выпученные глаза, как он хватается за живот, он в шоке, он ничего не понимает, нелепо, по инерции бежит со штыком, руки в крови и т. д. Очнулся в госпитале.
Дальше медсестра, почему-то полячка, блеклая, деревенская, забитая, просоветская, тем не менее оказавшаяся в беременном состоянии в Польше.
Кто ее туда отпустил, почему она подалась туда, если по заявлению так называемого отца была любовь? Конечно, при сыне он напирал на любовь, хотя что такое мужская любовь, как не вялое и нестойкое предпочтение одной женщины прочим?
Читать дальше