Но в Лувр он пошел один. С Изабель он не смог бы погрузиться в картину – он погружался бы мысленно в нее, в ее горячую, дико трепещущую женскую живую перловицу. Один на один, бродя по залам, он оставался с Эль Греко, с Сурбараном, с Лененом, с Тицианом, с Гойей. Шатаясь кругами по залам, он все хотел набрести на Тенирса – и все не мог. Французского он не знал, и не мог расспросить смотрительницу: как, куда, где. Он выбрел в зал малых голландцев внезапно, сам себе удивясь – ведь он прочесал, как гребнем, весь Лувр, и вдруг… Остановившись перед маленькой картинкой, он улыбнулся. Зима, замерзли каналы и дороги, и иней сверкает на ветвях разлапистых деревьев, и сквозь клубящиеся туманные снеговые облака просвечивает тусклое, как жемчужина в уксусе, зимнее солнце. И катят крестьяне, мастеровые, рыбники, чулочники в коньках по ледяному каналу в толстых полосатых носках, и как же их много, целая толпа – куда она катит, разнаряженная, праздничная?.. У веселых толстушек, – их юбки развевает ветер, – в руках корзинки, – а важные матроны сидят в санях, и их сзади толкают усатые слуги, и они смеются над госпожами беззлобно. А, вот куда все они скользят! Каменный островерхий дом на краю ледяной реки, двери открыты, из трубы валит в сизое небо дым, на пороге, в расстегнутой шубе, сидит женщина, кормит грудью ребенка. Ничего особенного, женщина родила ребенка и кормит его, – а ведь все спешат к ней, к сидящей на пороге, и уже первые, кто доскользил, кланяются ей, ставят корзины на лед, на снег, выгружают подарки, и тот, бородатый старикан в чалме, что ближе всех стоит к ней, к матери, протягивает ей на вытянутых руках сияющее на солнце жемчужное ожерелье. А далеко в заснеженных просторах, на снежных белых склонах, тоже люди – маленькие черные точки, как мушки; они идут, бредут, они тоже хотят увидеть – пастухи, кузнецы, молочницы, плотники. Митя наклонился и прочитал под картиной: «Тенирс, первая четверть ХVII века. „Поклонение волхвов“».
Вот он, Тенирс. Как жаль, он не знает языка. Он расспросил бы, как, когда попала в Лувр эта работа, сколько она стоила, если покупали недавно.
Вчера вечером им доставили, в целости и сохранности, его Тенирса из Москвы. Нарочного откормили, отпоили и спать уложили. Он был вознагражден сполна. Подкуп польских таможенников прошел просто идеально, без сучка без задоринки. Эмиль уже созвонился с легендарным протеже Венсаном. Филипс начнется через три дня. А в Париже февраль, а в Париже весна – в начале марта расцветут на газонах тюльпаны, их чашечки уже набухли, и негр перед собором Нотр-Дам, высокий черно-лиловый негр в ярко-красном шарфе, даже улыбается иногда, и белая – на черном – улыбка тоже кричит о весне. Кричат о весне и их с Изабель тела. А души?! Что кричат их души?!
Митя вышел из Лувра, встал у парапета на набережной Сены. Острый шпиль Консьержери таял в солнечном мареве. Зеленая, изумрудно-серая река плавно струила свои вечные воды, втекая в безбрежный далекий океан. Мосты горбились над водой безмолвно и скорбно. Митя, ты продашь картину на Филипсе и немыслимо разбогатеешь. Ты будешь богаче всех Рено, вместе взятых. Ты сможешь предложить Изабель сладкую жизнь. Изабель уйдет за тобой. Она уйдет за тобой закрыв глаза, убежит сломя голову. Ты же знаешь об этом.
Он едва дожил до открытия аукциона. В день, когда должны были везти картину на Филипс, он места себе не находил. Андрей и Изабель, разумеется, были посвящены во все перипетии – а как же иначе? Изабель смеялась: о, как это возможно, за такую маленькую медную крашеную доску – и такие сумасшедшие деньги?.. Она закидывала русую головку в смехе. Она не верила. Андрей мрачнел. Перестал разговаривать. Только слушал, молчал, тяжело кивал головой. Эмиль кусал губы. То и дело прикладывался к аперитиву, бросал в рот горстями соленые орешки. Он, с согласия Мити, брал себе с продажи картины тридцать процентов, ведь он, по сути, был Митиным менеджером, вывез его в Париж, вышел на Венсана, на Филипс, Митька и пальцем не махнул. Он, Эмиль, все сварганил – неужели ему не взять свои кровные?! Венсан, посмотрев картину тщательно, прищелкнул пальцами, потрясенно покачал лысой гладкой головой. Его тяжелые черепаховые очки сползли на кончик вспотевшего носа. «Гениально, – забормотал он скороговоркой, – гениально. Настоящий Тенирс. Публика с ума спятит. На Филипс в этот раз прибудет группа богатых американцев, известных в арт-бизнесе коллекционеров, то-то они раскатают губу!.. Я говорю тебе, Эмиль, дорогой, эта штучка пойдет, пойдет, и очень хорошо пойдет… двадцать миллионов с нее можно будет снять запросто… а то и больше, если аукцион раскочегарится… а про мой процент не забудешь?.. про мой процентик, совсем скромный, Эмиль, а?.. от пяти до семи, как у начинающего менеджера, ха-ха!..» Митя ходил по комнатам, слонялся по паркету анфилад, потирал руки. На Елисейских Полях плохо топили, а на улице похолодало, и Андрей отапливал квартиру масляными обогревателями. Митя в тоске завалился в черный кофейный бар. Там горел тусклый тихий свет за одним из столиков. Он подошел. Перед Изабель горела тонкая белая свеча – такие свечи Митя видел в соборе Парижской Богоматери, сам поставил одну такую перед картиной – холст, масло, – изображающей Рождество Христово. Медный таз, повивальная бабка, плачущее от радости лицо матери, голенький младенчик в полотенце, жемчужное ожерелье в руке пастуха. Опять ожерелье. Почему у католиков в храмах нет икон. Одни холсты. Он станет знаменитым и напишет картину для Нотр-Дам. А когда он умрет и пройдет пятьсот лет, ее тоже купят на Филипсе за двадцать миллионов долларов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу