«А вот это правда. Не тяни из меня сведенья. Дай мне лучше пару, тройку хороших крепких сигарет. Не твоих вшивых, дамских, с тошнотворным запахом мяты».
Они встали и прошли в спальню Лоры. На полке близ зеркала валялись пачки «Кэмела» и «Данхилла», раскрытая коробка гаванских толстых сигар. Она села на кровать, на атласное одеяло. Не успел он оглянуться, как она привлекла его к себе. Отбиваться было глупо. К тому же он весь горел от недавнего прикосновенья к нежной груди, к вызывающе торчащим соскам Инги. Лора сама стащила с него костюмные штаны. Когда он торопливо, без долгих обрядов, вошел в нее и грубо забился в ней, подвывая и хохоча от неимоверного облегченья, он со смехом подумал о том, что вот скрипуче откроется дверь, и в спальню войдет изумленный Эмиль. Ну и что, будто впервые он эту мизансцену увидит. Эта седая собачка брала след многих. Это многих славный путь, ну, и его тоже, Господи, прости.
Это был сон. Ну конечно, это был сон.
Всего лишь сон, а как же иначе.
Он шел, раскинув руки, балансируя, по парапету. Внизу бурлила река. В реке вода была зеленая, зеленая, яркая на солнце, как глаза Инги под маской, как глаза той сумасшедшей женщины с Арбата. Почему-то ему во сне было ясно, непреложно и бесповоротно, что эта зеленоглазая река – Сена, а парапет – парижский, хоть он ни разу не был в Париже. Никогда я не был на Босфоре, Дарданеллов я не проплывал. Он шел, скользя, чуть не падая – парапет был мокрый, в Париже только что прошел дождь, а ему надо было обязательно пройти вот так, ведь он поспорил, он шел на спор, он поспорил с одним дураком, что девушка, что сейчас глядит во все глаза на его цирковой бесплатный номер, все равно будет его. «Она все равно будет моей!» – крикнул он этому французскому остолопу; а остолоп отвечает ему на чистом русском языке: «Ах ты сука, ты еще ответишь, я тебя убью, я вызываю тебя, ведь она – моя жена, ты, гад!» И он, дойдя до конца парапета, хочет прыгнуть вниз, на асфальт, но этот идиот внезапно выхватывает из кармана револьвер и стреляет в него, – и, чтобы пуля не разнесла к чертовой матери ему грудь, он прыгает с парапета в струящиеся, холодные, ярко-зеленые солнечные воды. И плывет, резко выгребая, взмахивая руками. Ему надо переплыть на другой берег. Ему надо доплыть.
Оглянулся. Ба! Та, что все равно будет его, плывет за ним, вместе с ним! «Вернись, дурочка, утонешь!..» – кричит он, и ему в рот вливается грязная вода. Вблизи вода не изумрудная, а грязная, нефтяная, мутная, мусорная. И по воде плывут красные, розовые круги. Кровь. Кого убили?! А черт знает кого!
Он оборачивается. Она тонет, хватая воздух ртом, выбрасывая из воды бледные, изящные французские руки. И кричит что-то по-французски. Что-то вроде: «Не забывай!.. Никогда не забывай!.. Я твоя!.. Я люблю!..» У, дура. «Je t’aime» – что толку в этих пустых словах, когда люди умирают, когда люди не могут больше спать друг с другом. Она тонет, и он не может ее спасти. Он доплывает до берега, а берег – это уже Россия, и дюжие вахлаки, и тупорылые бандиты уже стоят на берегу с распростертыми объятьями, уже, усмехаясь слюнявыми губищами, ждут его. «Где картинка?!» – «Продал», – отвечает он, дрожа, сам не веря себе. «Врешь, дрянь! – кричит тот, что ближе всех к нему на мокром песке стоит, и замахивается на него рукой, а в кулаке пистолет, и сейчас он рукояткой ему по виску даст, и он свалится на песок, и вона захлестнет его. Хорошо бы – навек. – Врешь как цуцик!.. Ты ее замалевал… ты на ней беззаконный рисунок начертил бессмысленно!.. А мы смоем краску!.. А мы смоем краску, дрянь, твоей же кровью!..» И он стоит, спокойно подняв лицо, и солнце бьет в его лицо, и тот, главный бандит, тот, что впереди всех, стреляет в него.
И он падает, падает, падает, и летит, и срывается в пропасть, и падает все ниже и ниже; а на его вытянутых руках почему-то – перстни, перстни, перстни, золотые, серебряные, с изумрудами, с сапфирами, с брильянтами, а под его раскинутыми в панике паденья ладонями – золото, золото, золото, купюры, купюры, баксы, фунты, франки, марки, вся разномастная денежная армия людей, выдумавших деньги для непонятного самоудовлетворенья, для тайного нравственного онанизма – чем больше я получу, тем сильней я наслажусь, тем убедительней и важней, и радостней и значимей и счастливей для себя самого стану я в этом мире. И он летел в кошмарном диком сне, и падал, и хватал скрюченными руками воздух, и орал, орал во всю глотку, ибо он не знал, не умел остановить паденье, – а перед его глазами вставала, будто откуда-то из-под земли, рыжекосая, зеленоглазая нагая блудница; он знал, что она блудница, и он покупал ее, чтобы переспать с ней, а сейчас она вставала из недр тьмы перед ним, как царица, и приближала к нему голые груди, и смеялась, и кричала ему: да, Митя, да, под твоими руками богатство, под твоими руками власть, весь мир под руками твоими, а ты падаешь, и сейчас упадешь и разобьешься, потому что я так хочу! Потому что мне сладко глядеть, как ты падаешь и разбиваешься, и кости твои собирают люди, чтобы похоронить! И не соберут, потому что зимней ночью их сгрызут дикие звери! Падай! Мне не жаль тебя!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу