Наконец, они собрались с духом, и вышли в подъезд. Две крохотные кошки в коробке из-под обуви, с застеленным лоскутьями дном (чтобы подольше не замерзли!) лежали и вопили под батареей. Кто-то побоялся их убить, но не пожалел выкинуть на мороз, в чужой подъезд, чтобы всё сделалось само собой.
Что можно было сделать, чтобы спасти два этих существа, которые еще и не были кошками, но уже (изначально) обладали таким же равноправием жизни как гиппопотам, Жан-Поль Сартр, Будда, Моби Дик или будущий сын Хафизова (который окажется дочерью)? Накормить их чем-нибудь таким, чтобы они насытились, встали на ноги, ушли из подъезда, стали самостоятельно ловить мышей и, одним словом, перестали так жалобно пищать? Но у них не было зубов, которыми можно есть, а для того, чтобы вспоить их молоком, требовалась как минимум мать или человек, умеющий быть кошачьей матерью.
Они были совсем-совсем маленькие, без настоящих глаз, ушей и лап
– одна сосущая жизнь. Вспомнились душещипательные истории про собак, которые выкармливали брошенных кошек, или про кошек, которые выхаживали щенят, но все эти байки были хороши для воспитания юных натуралистов, а не для человека, которому желательно пораньше лечь, чтобы выспаться перед работой, если нет возможности туда не ходить.
Был, правда, еще вариант: забрать их домой и выкормить из соски теплым молоком, а потом выпустить, когда окрепнут, или честь по чести схоронить, если не выйдет. Но об этом не заикнулись ни
Хафизов, ни его беременная жена, которой требовалось много отдыха и покоя.
Крики сошли на нет вместе с ночью, и наутро, по пути на службу, недоспавший-таки Хафизов нашел два тельца совсем холодными и мертвыми. Утром это не выглядело трагично и значительно. Не он породил этих котят и не он выкинул из жизни, уморив голодом. Он, правда, ничего не сделал для их спасения, но ничего бы и не вышло.
Хафизов надавил пальцем на одно из телец, и оно, подобно кукле, издало последний писк – уже не жизнью, а биологическим механизмом голоса. Жизни к тому времени в нём никакой не было. А может, чуть-чуть еще была.
Хемингуэй считал, что самое мертвое наименование смерти – немецкое слово Todt, но он не знал славянских языков. Я видел словацкую игральную карту, на которой изображен скелет бабы с косой и написано “смрт”. Как будто смерть убили повторно, выпустив из неё дух гласной и заткнув для страховки отдушину конечного мягкого Т.
Это слово произносится смертельно стиснутым ртом.
Не думаю, чтобы Хафизов знал о смерти больше других людей. Он был свидетелем и соучастником смерти не чаще и не реже обычного мирного человека, который никогда не был на войне, не работал в милиции, больнице и морге. Но я также не думаю, что смерть становится понятней, если ее наблюдаешь или производишь несколько раз в день.
Скорее – наоборот.
Хафизову запомнилась одна смерть, которую он нашел по пути от дачи к трамваю. Было это ранней осенью, когда народ таскает яблоки, но еще не прёт картошку, а оставаться на даче одному, в тишине, крадущейся и перешептывающейся, за окном, принимающей в темноте угрожающие, человеческие облики, уже и холодно, и тревожно, и не так приятно, как он надеялся, отправляясь работать. Тем более что и повесть, которая начиналась так споро (успевай записывать), странице на сотой, когда бросать жаль, вдруг налетела на невидимое препятствие, и персонажи стали вести себя так, словно им все равно, куда пойти, что делать и думать, или вовсе ничего не делать, не думать и не говорить. Одним словом, она превратилась в бесплотный мозговой вымысел, который при некоторой сноровке можно продолжать вечно, но лучше прекратить.
В апатии Хафизов возвращался домой по асфальтированной тропке между бурьяном обочины и бетонной стеной заповедной территории телевышки, под полуразобранной проволочной сеткой, навешенной на тот случай, если из эфира вдруг вывалится телезвезда, бронемашина, пепси-кола или секс-бомба, которыми, как фантомами, напичкано цивилизованное пространство. Под солнцем было совсем еще лето, но солнце быстро пряталось, и налетал зябкий ветер, и вспоминался плащ.
Издалека он увидел поперек дороги тревожно-необъяснимый предмет – женщину или, скорее, старуху в чем-то темном, с подложенной под голову клетчатой сумкой и вытянутыми по бокам руками. Редкие прохожие обходили её, как лужу, перешагивали, чуть не наступали и сердились на это неприличное препятствие, через несколько шагов оборачивались, но только ускоряли после этого шаг. Если лежит, значит, надо.
Читать дальше