— Что это за "жаль"?
— Мистическая загадка — боль и ярость, приглушенные меланхолией, — отличительная черта поляков и других народов, которых долгое время угнетали. «Жаль» пронизывает все произведения Шопена. Домострой сказал, что я, вероятно, чувствую эту «жаль» из-за того, что черная. — Чуть помедлив, она спросила: — Что за человек этот Домострой? Ты явно терпеть его не можешь.
Остен пожал плечами.
— Мне кажется, он слегка того — вроде Шопена.
— Шопен — великий композитор и виртуозный исполнитель, — напомнила Донна. — Все, кроме его музыки, не имеет никакого значения.
— Домострой, к примеру, ведет двойную жизнь, — продолжил Остен. — Он живет один в заброшенном танцевальном зале в Южном Бронксе, а вечерами играет в какой-то жалкой мафиозной закусочной с игровыми автоматами и спозаранку, когда все еще спят, рыщет по улицам в своем старом драндулете.
— Почему?
— Что почему?
— Почему он ведет такой образ жизни? Может быть, на то есть причина?
— Он помешался, вот и вся причина.
— То же было и с Берлиозом. Иначе он не смог бы написать свою Фантастическую симфонию. Так было с Листом, с Чайковским, с Вагнером. И с множеством других талантливых людей.
— Домострой помешан на сексе, — презрительно бросил Остен. — Я как-то читал статью о нем в старом номере журнала «Нью-Йорк». Там его назвали доктором Джекилом и мистером Хайдом музыкального мира. По ночам он разъезжал замаскированным — ну, знаешь, накладные усы, бородка, большая шляпа — и посещал всевозможные непотребные заведения: тайные общества, клубы, где занимаются групповым сексом. Однажды за ним несколько часов следили детективы нью-йоркской полиции и, после того как он не меньше пятнадцати раз заглянул в подобные места, решили, что он торгует наркотиками, обыскали его с ног до головы, перерыли машину, но не нашли ничего, кроме нескольких старых нотных листов! Они были в ярости, потратив столько времени впустую! Он вроде такого сатира, нуждающегося в вечном шабаше ведьм. — Остен помолчал, ожидая ее реакции, но Донна упрямо молчала. — Даже в свои лучшие времена Домострой слыл извращенцем: его всегда привлекали уроды, психи, шлюхи, даже изменившие пол. Думаю, он их фотографировал, такое вот увлечение. Страшно подумать, за кем он волочится — и кого добивается! — сейчас, когда он никто. Ни в одном приличном баре с фортепьяно или ночном клубе его на порог не пустят.
Донна никак не отреагировала на его монолог.
— Ты ведь видела Валю, эту русскую, с которой он притащился на прием. Вот от чего он тащится, — угрюмо продолжил Остен.
— Твоему отцу она понравилась, — заметила Донна.
— Мой отец совершенно не знает женщин. Мама была его первой и единственной любовью. Он женился, отбив ее у партнера на танцах. Он станцевал танго, хотя вообще не умел танцевать! С тех пор как она умерла, у него не осталось ничего, кроме музыки. Для моего отца каждая запись «Этюда» — это метеор, осветивший музыкальный небосвод и устремившийся в будущее. Он мнит себя хранителем истинного искусства. Кто знает? Может, так оно и есть.
Глядя в боковое окно, Донна задумчиво проговорила:
— Должно быть, ты очень любишь своего отца, Джимми.
Не отводя глаз от дороги, Остен сказал:
— Я не просто очень люблю его. Я сделаю все, чтобы он был счастлив.
Как-то так получалось, что между его посещениями фамильного особняка на Лонг-Айленд проходило все больше времени. Выехав из города в арендованном автомобиле, Остен подумал, что уже два года прошло с тех пор, как он проезжал здесь в последний раз, и два года с тех пор, как он познакомился с Донной. Недавно законченный участок автострады сокращал путь почти на час, так что он оказался в Вэйнскотте гораздо раньше, чем ожидал. Он проехал по частной дороге, окаймленной березами, чьи стволы, черные у основания и с белыми прожилками наверху, напоминали мраморные колонны, и остановился у большого особняка с высокими окнами в мелком переплете. Он пристроил свою машину между двумя новехонькими автомобилями с персональными номерными знаками: «ЭТЮД» для отца и «ВАЛЯ» для женщины, менее двух лет назад ставшей Остену мачехой.
Парадный вход был открыт, но Остен, поколебавшись, нажал кнопку звонка, прежде чем войти. В холле он наткнулся на Бруно, венца, служившего у отца камердинером и шофером с тех пор, как умерла Леонора Остен, мать Джимми.
— Герр Джимми, как поживаете? — пробормотал Бруно и растянул губы в любезной улыбке, обнажив неровные зубы, желтые от никотина. Редкие проявления искренней сердечности Бруно приберегал для Джерарда Остена и его молодой второй жены. — Ваш отец и мадам на боковой веранде, — чопорно заключил он.
Читать дальше