– Удивительно другое, – вздохнул Раевский. – Несмотря на волны мародеров, огромное количество вещей до сих пор находится в домах.
Какие-нибудь ручки бронзовые.
– Да что там ручки! Было одно место в Фурманном переулке. Сначала мы приехали, стоял там старый дом, только потом его стали сносить.
Такой крепкий дом старой постройки, трехэтажный. Сидел там сторож – мы приходим как-то к нему, а он довольно смурной и нервный. Явилась ночью компания, говорит, три или четыре человека, лет по сорок, серьезные. А там ведь как темнеет, а темнеет летом поздно, на все старые дома, как муравьи на сахар, лезут всякие кладоискатели, роют-ковыряют.
Этот дом действительно старый, восемнадцатого, может, века, там уже даже рам не осталось – стены да лестницы. И вот как стемнеет, этот дом гудел – по одному, компаниями.
Сторож этот пришельцев гонял, а тут… Тоже хотел шугануть, но эти серьезные люди ему что-то колюще-режущее показали и говорят: сиди, дескать, нам нужен час времени. Через час можешь что хочешь делать – милицию сна лишать, звонить кому-нибудь, а сейчас сиди в будке и кури. Напоследок, правда, бросил им: “Ничего не найдете, здесь рыщено-перерыщено”. Мужики говорят: “Иди, дед. Мы знаем, чё нам надо”.
Ну, через час он вышел, честно так вышел, как и обещал, пошел смотреть. На лестничной площадке между вторым и третьим этажами вынуто несколько кирпичей, а за ними – ниша, здоровая. Пустая, конечно.
Было там что, не было ли – хрен его знает. Да сломали давно уж.
На этом месте я пошел на кухню слушать Евсюкова. Однако ж Евсюков молчал, а вот Леонид Александрович как раз рассказывал про какого-то даосского монаха.
Евсюков резал огромные узбекские помидоры, и видно было, что Леонид
Александрович участвовать в приготовлении салата отказался.
Наверняка они только что спорили о женщинах – они всегда об этом спорили: потомственный холостяк Евсюков и многажды женатый Леонид
Александрович.
– Так вот этот даос едет на поезде, потому что собирал по всей провинции пожертвования. Вот он едет, лелеет ящик с пожертвованиями, смотрит в окно на то, как спит вокруг гаолян и сопки китайские спят, но его умиротворение нарушает вдруг девушка, что входит в его купе.
Она всмотрелась в даоса и говорит:
– Мы тут одни, отдайте мне ящик с деньгами, а не то я порву на себе платье и всем расскажу, что вы напали на меня. Сами понимаете, что больше вам никто не то что денег не подаст, но и из монахов вас выгонят.
Монах взглянул на девушку безмятежным взглядом, достал из кармана дощечку и что-то там написал.
Девушка прочитала: “Я глухонемой, напишите, что вы хотите”.
Она и написала. Тогда даос положил свою дощечку в карман и, все так же благостно улыбаясь, сказал:
– А теперь – кричите…
– Вот видишь, – продолжил Евсюков какой-то ускользнувший от меня разговор, – а ты говоришь – уход и забота…
Мне всучили миску с салатом, а Евсюков с Леонидом Александровичем вынесли гигантский поднос с бараниной:
– Ну, все. Стол у нас не хуже, чем на Рублевском шоссе.
Рудаков скривился:
– Знавал я эту Рублевку, бурил там – отвратительный горизонт. Чуть что – поползет, грохнется.
Мы пили и за старый год, угрюмо и неласково, ибо он был полон смертей. И за новый – со спокойной надеждой. Нулевые годы катились под откос, и оттого, видимо, так четко вспоминались отдаляющиеся девяностые.
У каждого из нас была обыкновенная биография в необыкновенное время.
И мы, летя в ночи в первый день нового года над темнеющим городом, принялись вспоминать былое, и все рассказы о былом начинались со слов “на самом деле”. А я давно знал, и знал наверняка, что все самое беспардонное вранье начинается со слов “на самом деле…”.
Говорили, впрочем, об итогах и покаянии.
Слишком многие, из тех, кого мы знали, не просто любили прошлое, но и публично каялись в том, что сделали что-то неприличное в период первичного накопления капитала. Я сам видел очень много покаяний моих друзей – и все они происходили в загородных домах, на фоне камина, с распитием дорогого виски. Под треск дровишек в камине, когда все выпили, но выпили в меру, покаяния идут очень хорошо.
Есть покаяния другие – унылые покаяния неудачников, в нищете и на фоне цирроза печени. Очень много разных форм покаяний, что заставляют меня задуматься о ревизии термина.
– Мы тоже сидим у камина, – возразил Раевский, – по-моему, наличие дома или нищеты для покаяния не очень важно. Покаяние, если это не диалог с Богом, – это диалог между человеком и его совестью. Камин или жизнь под забором – обстоятельства, не так важные для Бога и для совести. Важно, что человек изменился и больше не совершит какого-то поступка. Совесть – лучший контролер.
Читать дальше