Приимчивый, с нежным звоном треугольник, глиняная, разрисованная глазурью окарина, ксилофон, цитра. Павлинов не знал ни строя, ни нотной грамоты – звучание определял исключительно на слух.
Показывал, кому и как вступать: мелодия перетекала от бирюльки к флажолету. Дрожала легким тремоло крумхорна, рассыпалась четким пунктиром бубна, опадала вздохами тимпана. И, конечно, был голос: пела руководительница группы, полноватая хохлушка Оксана Федоровна.
Вскидывала голову с белокурыми кудряшками, вступала по знаку павлиновского карандаша (заменял дирижерскую палочку):
“И-извела…”. “Извела меня кручина”, – подхватывал чистой второй маленький Павлинов. “По-одколод…”. “Подколодная змея”, – заканчивал он. “Догора-ай”, – вытягивала сопранное пиано женщина.
“Гори, моя лучина”, – низко вторил Павлинов. “До-огорю-у с тобо-о-ой и я-а-а-а”, – пели в строгую терцию. Женский голос переплетался с мальчишеским фальцетом, словно договаривался о чем-то. Позже, учась в университете, Павлинов пел в хоре московских студентов. Как, вспоминал он, раскачивался вместе с другими ребятами в вальсе
“Амурские волны”, великолепно поставленном Владиславом Геннадиевичем
Соколовым. А начиналось все с Оксаны Федоровны. Павлинов хорошо помнил – она обнимала его: ходила по группе между столами, за которыми что-то клеили, рисовали другие воспитанники. Прижимала его голову к бедру – там что-то перекатывалось под его щекой, живое и теплое. Шептала: “Мальчик мой, скуярый!”
“Гос-споди! – думал он. – Поди, Майка-то с Юной тоже были тогда, в детском саду”. Хорошо помнил тех сестричек. Старшая – Юна – была его ровесницей. Майка – годом моложе. Ему, помнится, нравилась Юна, с тонкими губами, интеллигентно сдержанная, чуточку отстраненная.
С интересом наблюдала неистовства младшей: Майка буквально преследовала его. После каждого концерта требовала, чтобы Павлинов дарил ей свежую программку. Главным в Майке были губы, граммофонные, трубой. Можно сказать даже так: губы перевешивали всю остальную
Майку. Настигала его в умывальнике, раздевалке и, если рядом не было никого, безжалостно целовала, стремясь обязательно прокусить щеку или шею. Это, судя по всему, действовало на флегматичную Юну.
Однажды в тихий час (спали рядом, на раскладушках, похожих на козлы, обтянутые полотном) она разбудила его. Шепнула: “Пойдем со мной!”
Павлинов, не до конца проснувшийся, не мог понять, чего от него хотят. Девочка проскользнула между кроватями, выглянула в коридор.
Не отпускала его руку. Убедилась, что никого из воспитателей нет, затянула в уборную. Закрыла дверь, подняла рубашку. Спросила, не хочет ли он посмотреть, как она писает. Для него это было внове. Не отказался. Она присела над горшком. Потребовала: “Теперь ты”.
Павлинов исполнил сказанное. Вылили горшок за собой, благополучно вернулись в спальню. Павлинов видел – она о чем-то неотступно думала: лицо розовело, процесс шел бурно, напряженно. Наконец, приблизила яркие, разъятые откровением глаза: “Знаешь, а ты своей пиписькой мог потрогать меня!”
Стоял за Киноконцертным залом: теперь здесь шумел настоящий сад. А когда-то они сажали первые деревья. Нынче росли груши, яблони. Тени ложились под ноги. Павлинов помнил это место: был пустырь, где проходили занятия по физкультуре. Их, как и все уроки до четвертого класса, вела Татьяна Николаевна. Павлинов и сейчас помнил тот кросс, когда он пришел одним из последних. На следующий день прочитал в стенгазете стихи о себе, сочиненные учительницей: “Он на лыжи стал умело и, приладивши ремни, впереди летит он смело у того, кто позади”. Он уже тогда мог толково объяснить, что слова “позади” и
“ремни” не рифмуются и “позади” – не лучший русский оборот. Но и тогда не понимал, как это – бежать впереди тех, что сзади? Главное же было в другом: как и за что топтать человека, которому и так не везло? Ему и без того худо, а его добивают. Уже тогда утлым, молочно-восковой спелости умом понимал – люди за что-то мстили ему.
Пропускали мимо глаз то, что он делал хорошо, может быть, даже лучше их, и ставили, как лыко в строку, каждую оплошку. Радовались, словно это что-то добавляло им. Почему? Что он им сделал? Тем же своим домашним, которым от него всегда был только приварок… Остановился посреди шпалерника: посаженные рядами деревья переходили в вереск, можжевельник. Вставали впереди, истаивали пепельными султанами сухостоя. Подумал – здесь наверняка можно ходить сутками, и каждое мгновение будет взрываться воспоминаниями. Надо, пожалуй, сначала устроиться.
Читать дальше