Концерт тот наплоил у нас вопросов,
И над страной поплыл “Вечерний звон”.
Кобзон, он, между прочим, тоже Иосиф.
Тогда уж лучше Сталин, чем Кобзон.
Дамы притихли, выложили на стол локти, подперев щеки кулачками.
Павлинов же, как севец, разбрасывал из своего литературного лукошка:
“От полюсов и до экватора второго не сыскать Скуратова. А мы штампуем их не глядя: сперва ему сосали б.., потом сменили их сенаторы”. Матюгнулся безнатужно, уверенный, что его правильно поймут. Отсмеявшись, Евка спросила: кто он? Демократ, постепеновец, жириновец? Может, как она, коммунист? Павлинов внимательно посмотрел на нее: акрихинно смуглое лицо утоплено ртом в желтоватые, высохшие щеки. Волосы крашеные, видно, что жесткие: концы проволочно вились, закручивались на висках рыжеватыми спиральками. Корни были снежно белы.
– Я был демократ по убеждению, – по слову выложил Павлинов. -
В девяносто первом стоял у Белого дома. В девяносто третьем по призыву Гайдара ехал через всю Москву к Моссовету. Теперь не верю никому. Ни этим попсуям-дилетантам – были во власти и ничего не сделали, тот же ваш губернатор, – ни Ельцину. Как написал в девятнадцатом веке один доведенный до отчаяния француз: “ Не верю ни в право, ни в здравый смысл, ни в человеческую справедливость”.
Отошел в равнодушие, как в могилу. Не по мне все эти завсегдатаи революции, недоросли либерализма. Я человек средних возможностей, средней усидчивости, а главное, средней устремленности. Никому не завидую, ни к кому не ревную. Достиг того, чего достиг. Можно ли было больше? Не знаю. Мне, очевидно, не дано. Давно успокоился: не только не доктор, но даже не кандидат наук. Однако открыл в Толстом то, чего не увидели другие. У меня Лев Николаевич лежит в коробках и папках: расписан по слову, по знаку. Как я говорю, на молекулярном уровне. Может быть, пока не хватает общей идеи, но все ее ждет: нанесено на стекла – хоть сейчас под любой микроскоп, на гистологический анализ. Надо только обеспечить то, что в науке называется комплантацией, то есть сохранить ткань в живом виде. Кому и какая от этого польза? Не знаю. Не знаю даже, есть ли она. Мне лично это помогает жить. Я знаю – есть гении, которые видят то, чего не видит никто, даже не догадывается о существовании. – Последние слова Павлинов выделил голосом (сидел благодушный, добрый, сиял и словно освещал кухню облым черепом). – Как сказал Иван Алексеевич
Бунин, гении лукавы: не чтят ни Бога, ни разнообразных святынь.
Между тем сам был именно таким. – Обратил внимание, как они слушали его. Татьяна Николаевна – с каким-то внутренним изумлением: Костя
Павлинов, которого она помнила крошечным мальчиком, на которого сама когда-то писала эпиграммы, рассказывал о вещах, которых она не знала, но они были интересны ей! На ядовито-смуглом лице Евки застыла мина сомнения, этакого снулого ожидания; Павлинов захотел растопить именно его. – Долгое время его стихи оставляли меня равнодушным, – продолжил о Бунине. – Казались отстраненными, холодновато отточенными. Было в них что-то от клинка, стилета. А недавно прочел известное стихотворение “Трон Соломона” и все увидел новыми глазами. Помните его? (Они, конечно, не помнили.) “Царь
Соломон повелевал ветрами! – раскатился Павлинов приятным баритоном.
– Был маг, мудрец. “Недаром сеял я, – сказал Господь. – Какими же дарами венчать тебя, маг, царь и судия?” – Не торопясь, играя тембром, пересказал диалог Соломона со Всевышним. Как он жаловался на гениев, которые, конечно, подвластны ему, но сбегут в Геджас, как только он отдаст Богу душу. Поэтому просил скрыть от них час его кончины. – “Да будет так, – сказал Господь, и годы текли в труде, – продолжил Павлинов хорошо поставленным голосом. – И был закончен трон: из яшмы древней царственной породы, из белой яшмы был изваян он…” – выделил цвет минерала. – Теперь вникайте – каждое слово имеет значение! “Под троном львы, над троном кондор горный, на троне
– царь. Но утаил творец, что на копье склоняется в упорной, тяжелой думе царственный мертвец”. – Павлинов умолк, сказал после паузы: -
Сегодня никто не убедит меня, что эти стихи – не про Ельцина. Не могу понять лишь, как Бунин разглядел его в девятьсот восьмом, то есть почти за девяносто лет до появления.
Татьяна Николаевна пошла спать. Потушили верхний свет. Оставили ночник, приземистый, похожий на крупный ландышевый цветок. Сидели друг против друга. Евка (теперь в полутьме она стала похожа на ту, чью щеку он когда-то гладил взглядом) рассказывала, что перенесла полостную операцию, сидит исключительно на диете. У Татьяны
Читать дальше