Любопытно, что время, в котором происходят описываемые мной события, можно назвать временем без сновидений. Временем, обращенным в явь, не придающим снам ровно никакого значения. Тем более мистического.
Надо сказать, что и я, погруженный в сны и размышления о снах, с удовольствием отрешался от них, и самые простые, ясные дневные заботы доставляли мне большую радость. Так может обрадовать в жару холодная вода, а не изысканное вино, затуманивающее голову.
Я один занимал девятиметровую комнату в большой коммунальной квартире старинного дома у Тишинского рынка. От старины в доме остались кроме лепнины на потолках высокие изразцовые печи. Колка дров у сараев в нашем дворе, вопли ребятишек, строящих снежную крепость, положенные на теплые изразцы застывшие с холода руки – все это меня и радовало, и даже умиляло. Как ни смешно звучит это слово.
По субботним вечерам всей квартирой ходили в баню. После бани мы, мужчины, заворачивали в пивную у рынка. Женщины уводили детей домой, затевали стирки. И когда мы возвращались, под потолком огромной, тесно уставленной шкафчиками, примусами, столиками кухни сохло белье, загораживая и без того бедный электрический свет.
И вот как-то в одну из таких суббот я вошел вечером на причудливо затененную кухню, свежевымытый, чуть пьяный не столько от пива, сколько от усталого ощущения собственной чистоты. Собачонка, которую притащили со двора соседские ребятишки, грызла кость. Я сел на табуретку. Мать ребятишек с завернутыми по локоть рукавами раскатывала тесто. Белая мучная пыль просыпалась на крашеные половицы. И меня пронзило призрачным лезвием чувство, что все это уже было со мной.
Я знал, что не первый и не последний человек на земле, которого пронзает это лезвие-невидимка под названием дежа-вю. И не в первый, и не в последний раз оно меня пронзило. Но тогда я впервые почувствовал, что и явь может показаться сном. Если честно, я даже подумал, что явь может оказаться сном.
– О чем задумался, Ваня? – пробудила меня женщина.
Я сидел у низкой, приземистой кухонной печки. Ее топили не для тепла, а если кто-то затевал пироги. В ней был духовой шкаф. До революции на этой печи, на чугунной ее широкой плите, кухарка и варила, и парила, и жарила. Дрова потрескивали. В кухне было просторно. Никаких тебе примусов, шкафчиков, столиков, никакого белья под потолком.
Я сказал, что задумался об этом.
Женщина насыпала на черный противень муки.
– Интересно, – сказала она, – кем бы ты был в то время?
– До революции? Если бы еще раньше родился? Не знаю. Может, тем же самым. В смысле киномехаником.
– А происхождение у тебя какое?
– Рабочее. Отец, правда, магазином заведует. Но дед в депо работал ремонтником. Мать по хозяйству. Огород, корова, куры. У нас все в поселке держат.
– А кажется, что ты как будто из дворян.
– С чего это?
– Книжки читаешь. Вежливый. На одеже у тебя ни пятнышка, в комнатке ни соринки.
– Так я ведь сам чистоту навожу, собственными руками.
– Конечно. Сейчас бар нет.
– Я просто порядок люблю во всем. Я с детства ничего не разбрасывал.
Бывает, человек из дворян, а грязнуля.
– Это верно, конечно. Но ты все же, Ваня, какой-то… не свой.
– В чем я не свой?
– Не прост.
– Оттого, что книжки читаю? Так это политика партии – учиться!
– Не шуми. Тесто шума не любит. И обидеть я тебя не хочу. Ты мальчик хороший, у тебя вся жизнь впереди. Я думаю, как тебе еще в этой жизни придется. Мать с отцом далеко. Сестра своей жизнью живет. А ты будь проще. Не все задумывайся, иногда и с людьми будь. Люди, они все видят, все замечают.
После этого разговора я стал, пожалуй, еще больше сам по себе.
Сестра была меня старше на шесть лет.
Помню, я пришел из школы. Отец был в поездке. Мать достала из печи чугунок с картошкой. Мы сели ужинать. Вдруг постучала соседка, тетка
Дарья, хитрая, лукавая старуха, проныра и сплетница. Мать ее не любила. Разговоров ее не слушала и к столу не позвала. Старуха попросила у матери спичек.
Стояла с коробком у притолоки, не уходила.
– Удивительно, – сказала старуха, – до чего молодежь нынче стала самостоятельная. Взять хоть твою Нюрку. Это же кому рассказать, не поверит никто.
Мать напряглась, но смолчала.
– Три минуты видела человека, и шасть – укатила с ним. А кто он?
Может, женат и трое детей, никто не знает.
– Не горбись, – сказала мне мать.
– И надо же было этому поезду к нашей платформе подойти. Красивый, конечно, поезд, ничего не скажешь. Скорый, одно слово. Занавески белые в окнах. Окна, как хрусталь, прозрачные. Люди все за окнами чистые, красивые.
Читать дальше