Любуешься красными ягодами в серой пустоте утра? Или в задумчивости не видишь никаких ягод? Чайник закипает, ты вздрагиваешь и роняешь пепел на подоконник.
Ты плохо видишь свое прошлое, можно сказать, ты его совсем не знаешь. Иногда дома, у матери, ты разглядываешь старые фотографии и силишься вспомнить секунды, отпечатанные на глянцевых кусочках бумаги. Отпечатки не оживают.
Будущее свое ты знаешь. Зимой переболеешь гриппом, забудешь поздравить мать с Новым годом, в день рожденья сына выпьешь, сразу устанешь и уснешь. Летом, на даче, опухнешь от комаров. В лесу, пока жена с сыном будут собирать грибы и перекликаться, ты сядешь на пенек в тенечке и покуришь. Перед твоими глазами будет расти трава, полная зеленого света, способная разрушить и поглотить покинутый человеком город за одно влажное лето.
Муравьи заползут на твои неподвижные ноги в старых кедах. В такие моменты ты не помнишь свое лицо.
В сентябре пойдешь в школу. Ты преподаешь историю, но тебя в истории – нет.
Самым сильным впечатлением был цирк. Он приехал один-единственный раз, зимой. Я увидел афиши у рынка, у вокзала, где-то еще в городе.
Огромный лев и изящный черный человечек. Грустный человечек, как
Пьеро. Грозный лев. Лев-Зевс, лев-громовержец. Я бы ни за что не хотел сейчас увидеть эти афиши, этот цирк, я бы глаза закрыл! Я уже взрослый, я лишен воображения детства. Мы все лишены. Даже художники.
Отец говорил, что это балаган.
С тех пор для меня балаган – рай.
И я думал, что я туда вернусь, когда стану взрослым. Все равно, кем.
Буду подметать арену или чистить зверям клетки. Но лучше – изящным человечком в черном трико. Он умеет идти, как лев, так что даже льву кажется, что это его отражение; он умеет, как пьяница и как мальчишка, и как заводная кукла, он умеет, как осенний лист, умеет парить, быть пылинкой в воздухе. И все это, стоя на песком посыпанной арене, где следы львиных лап, где кровь гладиаторов пролита две тысячи лет назад.
Вот что было моей детской болезнью, а не рисование, которым я занимался так же, как арифметикой, без вдохновения. Но что-то мне открылось в конце концов и в рисовании, что-то из того же балагана, когда я понял, что нарисованный мной человек может пойти и не вернуться, оставить лист пустым. Меня заинтересовали все эти фокусы с оживлением спичек, линий, проволочек, пластилиновых человечков и чего только душе угодно. Балаган, одним словом. Тем самым словом, отцовским.
Я все-таки стал черным человечком, я вернулся.
Нет, читал я мало. Я и сейчас не скажу, что много читаю.
Еще на меня большое впечатление производили… Хотел сказать – памятники. В общем, это и были памятники. Наверное, они были во многих городах, но в нашем, кажется, только они. Я даже не помню, стоял ли у нас Ленин на постаменте, а ведь должен был. Помню на постаментах только их – машины. Артиллерийские пушки времен войны.
Настоящие. Настоящий танк. Настоящий бронепоезд на рельсах.
Настоящий старинный, черной краской покрашенный паровоз с красной выпуклой звездой впереди. Настоящий пассажирский самолет с иллюминаторами.
Для меня они все стали Медными всадниками, могущими с постамента сойти, съехать, взлететь, взреветь, как тысяча львов в пустыне ночи.
Я просто болел ими. Я помню их только зимой, в вышине, на каменных глыбах. Я знал, что их механизмы отлажены и всегда готовы к работе.
Они были идолами, охранявшими мой город. Им следовало молиться.
Отсюда, наверное, тоже исток моей жажды, сонной жажды, оживления неподвижного. Фокуса, возможного лишь в балагане. Ведь и стихи – балаган. Хотя не мне судить.
Я пытаюсь ответить на вопрос, который мне всегда задают. Зачем в моих рисованных фильмах все, как в жизни? Зачем рисовать движение, если просто можно взять кинокамеру и снять? Легче, быстрее, и тот же результат. Не знаю. И так отвечаю на этот вопрос, и этак. Но, получается, отвечаю, почему так делаю, а не зачем.
Реалистический мультфильм действительно кажется бессмыслицей. Но мне почему-то не хочется оживлять спички или абстрактные линии или кукол. Хотя я все это умею, поверьте. Но мне почему-то хочется нарисовать еловый лес так, как он есть на самом деле, безусловно, а потом нарисовать, как вершины елей ходят под ветром. Так, как они на самом деле ходят, безусловно.
Не знаю, зачем.
Нина Ивановна включила телевизор, чтобы веселее было гладить. Но передача о мультипликации так ее захватила, что она позабыла о раскаленном утюге – благо он стоял на подставке для чайника, – позабыла о ворохе холодного, с улицы, белья. Осеннего белья, такого белого, каким оно бывает только поздней осенью, в сумерки, в опавшем саду, на веревке между черных стволов. Открыв рот, опустив тяжелые руки, почти час простояла Нина Ивановна перед столом, накрытым специальным, для глажки выделенным, покрывалом, глядя в телевизор, где какой-то очень известный мультипликатор рассказывал о своем искусстве. О своей раз и навсегда найденной манере. Будто заглаживая вину, он показывал, что умеет и по-другому.
Читать дальше