Над небом бьется белый перезвон.
Штиль разрастается шуршаньем блеска и поднимается со дна зонтом зеркал. Вдруг бьёт внатяг со свистом леска: ночь – рыжая утопленница неба – срывается… В руке – стан утра, нега.
III
Большое море. Плавкий горизонт стекает в темя ярой прорвой неба.
Как мысль самоубийцы, дряблый зонд висит над пляжем – тросом держит невод метеоцентра: в нём плывет погода – всё ждет, как баба грома, перевода из рыбы света, штиля, серебра – на крылья тени, шторма и свинца.
IV
Чудесное виденье на песке готовится отдать себя воде: лоскутья света облетают и больше тело не скрывают – не тело даже: сгусток сна, где свет пахтает нам луна – и запускает шаром в лабиринт желанья, распуская боли бинт.
V
Солнцем контуженный, зыбкий, слепой верблюд, с вмятиной пекла на вымени, полном стороннего света, из песка вырастает, пытаясь прозреть на зюйд, пляж бередит, наугад расставляя шаги на этом.
VI
Натянув на зрачок окуляр горизонта с заката рамой, по бархану двинуть в беседку рыбного ресторана.
Сесть за столик с карт-бланшем немой скатёрки, чьё бельмо-самобранка, будто Тиресий зоркий.
Опрокинуть в стакан полбинокля рейнвейна – и лакать до захлёба этот столб атмосферы и зренья.
Десять раз опустело и раз набежало.
Бродит по морю памяти жидкое жало луча – однако ж, нетути тела, чтоб его наколоти.
Вылетают вдруг пробки, и дает петуха Паваротти.
Что ли встать голышом и рвануть к причалу – раззудеться дугою нырка к началу.
То-то ж будет фонтану, как люстре, брызгов.
Но закат уж буреет, и полно на волне огрызков.
Постепенно темнеет, как при погруженьи.
Звезды дают кругаля, как зенки Рыб над батискафом.
Или – как соли крупа, слезы вызывая жженье.
От чего еще гуще плывут очертания лиц, местечек с их скарбом.
Вот выплывают Майданек и Треблинка, где утиль женских волос, как лучей снопа, шёл в матрасы, на которых меж вахт на подлодках ревели от страха матросы.
И луна точно так же доливала в полмира штиль.
/Июль 2001