В порту я выменял у матроса пару книжечек по-английски, одной из них оказался “Колокол”, в первом издании братьев Скрибнерс сорокового года, что было тайно, но безопасно – Хэмингуэя переводили, он был практически “красный” автор, но эту, гулкого боя, повесть я едва ли не первым прочел в России, и мой английский покрылся флером, черным супером с видом гор.
Я читал, примостив книженции на коленях, левой рукой разрисовывал белую гладь бинта, и потом, в дурнеющем сне подростка, пустые вагоны печатных слов сшибались на снежных военных картах и союзники бегали, суетились и палили друг в друга слепым шрифтом.
Сейчас, когда думы мои без дома потеряли былую форму – каша, тюря, гуляш, спагетти из разрозненных языков, я листаю старый в уме календарь, сегодня же отрывной, и нету жалости, сожаленья, отрицания и стыда. Но, если б мне повезло вернуться – пеной розовой, битой птицей или только облаткой облака, – я-то знаю, куда летел бы. В моей жизни не было больше слаще дней-недель ничего не делать, чем лежал я, перебинтован, наблюдая свою семью.
1966
Отчим был образцом привязанности, более сильной, чем тяготенье. Он любил женщин с худым, но жилистым гибким телом, пряно немолодых, с еле заметными трещинками морщин на маленькой, с темными сосками груди, рыжих и загорелых в белых блузках партактива, под которыми мог увидеть пот, испарину, топь любви, – а наша мать не была такой, и он хотел ее вопреки: порокам собственным, ее упрекам, ее коротким рукам в прожилку, тайной страсти к коньячной рюмке. Он носил ей чешские безделушки, он ходил с ней в цирк и в кинематограф, а когда она застужала почки – жарил мелкую гальку в соли и укладывал ей поперек спины. Так, пожалуй, и запишите: подозреваемый рос и вырос в атмосфере – лень подбирать эпитет, в доме вора и безработной, склонной к пьянству на склоне лет.
У него был редкого рода дар предугадывать бешенства всякой власти, волну репрессий, бардак кампаний, потепления климата, снег с дождем.
Над глухой водой его невидимой биографии качались чистые, словно лед, судоремонтный завод – в профкоме, партизанские катакомбы румынских лет и гораздо менее голубые – экспедитор, закупщик, уполномоченный, заместитель начальников по хозчасти. В промежутках шли грабежи квартир, пожары склада с мануфактурой, валюта, купля-продажа краденого и разной мелочи лет на пять. Он не путал частного с государственным, мошенничество с хищением, в тридцатые дважды не ездил в город, где успехами наследил. У него была стопка воспоминаний – больше стопки он пил не часто, – их, бывало, менял местами, тасовал и сдавал помалу: сколько помню, в своих рассказах он нигде во тьме не светился сам.
C годами он стал погодозависим и до крайней степени близорук. Его худому, как старый кисет, лицу не шли никакие очки, и он их упрямо носил в кармане, а читал газеты, прижав стекло напрямую к строчкам, откинув дужки. Если новость была особой – зрение сразу же обострялось, и, слегка сощурившись, он ее изучал повторно, проверяя на слух и шепот. Самыми главными он шуршал раза по три, потом, бывало, кидал газету под стол и снова: повторял сообщение наизусть.
В основном это были сводки, публикации назначений, повышений и переводов – в местной прессе, в центральной реже, – тарабарщина цен, указов, уголовные фельетоны.
Вот, пожалуй, теперь и все. Тертая жизнь до крови неразменного калача не только дугой огибала зону, но и дома он жил по краю, на орбите своей жены, минуя заживо – нас, растущих, полеты в космос, игру на деньги, тестя вечного на проходе, “Биттлз”, купленный ка-вэ-эн. Его по-прежнему звали Шурой, Алексан-Иванычем, дядей
Сашей, он все так же двигался по квартире, вместе с запахом рыбьих дел.
1966
Отчима взяли апрельским утром – без шума, обыска, тихой сапой, в его прощальном, навылет, взгляде слабо дергалась чешуя.
Правда не входит внезапно в дом. Правда всегда из него уходит, и мир, разделенный апрельским утром, становится лживым и настоящим. И мой адвокат повернется к залу, в синей паре пера Бриони, правнук угольщика и прачки, внук военного, сын юриста, – и расскажет зрителям о свободе. Я, надеюсь, не доживу.
1966
В доме стало не просто пусто – как без трупа среди могил. Сори изредка пьяно выла, в основное же время она стирала: вещи отчима, вещи деда, наши штопаные рубашки, не успевавшие высыхать. В доме хлопотно пахло мылом, брат куда-то сбежал, подонок, а я готовил себя к экзаменам, выходя покурить во двор.
Читать дальше