“чи-жи2к, пы-жи2к”, услышу лязг засовов и… И больше не будет ни прошлого, ни будущего. Я, невзирая на ее профилактические “ай, ай, ай”, прижму ее к груди – только для того, чтобы хоть как-то унять невыносимую нежность, и заберусь под ее балахон только для того, чтобы ощутить ее еще ближе, – однако мой неутомимый труженик снова поймет меня неправильно, а может быть, наоборот, это я понимаю его неправильно, но после ее восхищенных протестов: “Да ты просто маньяк! Обязательно с утра надо вставить! А с кем ты тогда, когда меня нет?..” – мы оказываемся в ее еще не застеленной постели. И даже там я не сумею освободиться от истязательницы нежности – а чуть наконец замру в бессильном блаженстве, как ею овладеет хлопотливость: стой-стой-стой, перевернись скорее, а то опять закапаешь мою чистенькую постельку…
– Господи, можешь ты хоть на минуту забыть про свою постельку?.. – тщетно пытаюсь я изобразить досаду.
– Как же я забуду, когда ты демонов кормишь?.. Не хочешь сделать мне ребеночка, ну и ладно, я найду какого-нибудь еврейского старичка!..
Она сквалыжничает, словно маленькая девочка, и эта игра заставляет нас любить друг друга еще вдвое сильнее. Но это не просто игра. Роль мудрого старшего друга не позволяет мне пересказывать ей мои страшные сны. Хотя, видит бог, этим добром я тоже не обделен. То вдруг вижу отца, который строго на меня смотрит, стоя среди комнаты, а какие-то люди проходят сквозь него, и я тщетно умоляю их этого не делать, то… Ничего, ничего, молчание.
Потом мы не спеша смакуем настоящий кенийский кофе, который она заваривает в своей европейской машине сквозь конические бумажные фильтры, а затем, напутствовав друг друга супружеским поцелуем, расходимся творить добрые дела: она – обустраивать дурачков, я – откликаться на всякий стон, явившийся за красивым отзвуком в мою контору. Я любвеобилен, ибо любим и влюблен. Теперь уже в рыженькую, но если бы ее превратили в огненную брюнетку, в бесцветную блондинку, отрезали ей эту чудную ладошку, в середину которой я больше всего люблю ее целовать, ампутировали ступню с ее простодушной пяточкой, от моей любви не было бы отнято ни корпускулы, только бы эти единственные в мире стеклышки продолжали поблескивать на этих единственных в мире глазках.
А вечера мы посвящаем прекрасному. В советское время театр начинался с очереди, и я порвал с Мельпоменой, верный завету отца: не возжелай ничего, что требует грызни. Тогдашняя красота была кокетка – подмигивала всем, но давала лишь победителям в собачьей свалке; красота нынешняя – честная проститутка, дающая всем, кто хорошо заплатит. Мы платили и наслаждались. Теперь в первом ряду я мог блаженствовать, не рискуя задохнуться от восторга – чему много помогала изысканность режиссеров и вульгарность соседей.
Когда бритоголовый господин в смокинге вразумляет очкарика, вздумавшего сфотографировать пышно расшитый занавес: “Ты чего меня фоткаешь?!. Хочешь туда слетать?!.” – он указывает на прикорнувшие за барьером скрипки и трубы, – это надолго возвращает с небес на землю. Режиссеры, норовящие жить своим умом, то есть хоть чем-нибудь да подпортить выдумки гениев, тоже не позволяли до конца отрешиться от земного. Мой общежитский приятель-меломан, отправляясь на концерт с прямой трансляцией, всегда предупреждал: “Слушай радио, во второй части я тебе покашляю”. Оперные постановщики тоже не могли без того, чтобы где-то не покашлять – обрядить Хозе в лыжный свитер и галифе,
Герцога – в черный эсэсовский плащ с роскошным белым шарфом… Но театральным режиссерам покашлять было мало, они старались пукнуть, да погромче.
Вначале мы только посмеивались, аристократы, усмехающиеся вульгарным выходкам шутов. Мы без особой отрыжки проглотили и бешеного хрипатого Хлестакова-скинхеда, и Гамлета в шахтерской каске, и Карла
Моора в инвалидной коляске, и трех сестер, медлительно кувыркавшихся в огромном аквариуме, испуская цепочки пузырей с отчетливым бульканьем, и блядовитую Катерину, совокуплявшуюся с Кабанихой на чердаке, по которому с душераздирающим мявом метались самые настоящие кошки с прищепками на хвосте, однако король Лир, скитающийся по сцене в одном только презервативе, символизирующем его запоздалое желание никогда больше не иметь детей, сломил наше высокомерие.
– Но почему все так радуются, когда оплевывают красоту?.. – моя девчурка с такой мольбой впивалась в меня своими арбузными глазками на мокром месте, что и я не сумел выказать презрение насилуемого к тем, кто поставил его раком.
Читать дальше