К сожалению, я до конца не сознавал, что и зачем делаю, – иначе я не совершил бы многих М-глупостей, не дал бы вовсе никакой воли своей начинающей паскудиться (опрощаться) душе: чей-то косой взгляд, пренебрежительное слово, пуд лука, кубел сала – вот к чему она устремлялась, чуть я прекращал ее охаживать плетью целеустремленности. Как-то, целеустремленно дыша, я сбрасывал с крыльца лопатой наколотый мною же мраморно-слоистый снег и трижды подряд не сумел сбить ледовый (оказалось, цементный) нарост – и с внезапным стоном хватил деревянной ручкой о бетонный край, расколов ее сразу и вдоль, и поперек.
Однако я тут же отыскал под снегом подходящую жердину и вытесал новую ручку: в зримом мире, где последствия были наглядны, я все-таки обуздывал М-порывы.
А вот в незримом…
Разумеется, я не превратился в коммунального склочника – я просто перестал специально заботиться об облегчении Лешиной жизни: если мне нужно было переговорить с Катькой о какой-то денежной нехватке, я и говорил, не выманивая ее воровато на кухню с Васькой или в ледяной коридор. Правда, когда Леша давал деньги на свое пропитание, я мимоходом интересовался все-таки без него: “Как, целых сорок?.. Широк, в ковригинскую природу”.
Главное было никогда не пить с ним – это открывало ему возможности сразу и фамильярничать, и делать вид, будто я тоже заинтересован в этих расходах. Поэтому Леше приходилось довольствоваться Васькой, который по простоте души сам никогда
Лешу не угощал, являя по отношению ко мне противоположную крайность (вплоть до брюха, совсем уж вольготно раскинувшегося через резинку тренировочных штанов), а потому, в силу сближения крайностей, тоже не удовлетворявшим высших Лешиных запросов. “До чего серый народ – тверские!” – раздосадованно являлся он в комнату красный, потный, но так и не сумевший спустить излишки романтизма. Точно, точно, ни одной песни не знают, горячо подхватывала Катька, хранившая в душе вековые удельные распри: ихние, смоленские, были куда забористей!
В тот год по радио разыскивали младенца, исчезнувшего у
Гостиного вместе с коляской, и Васька сказал как о чем-то само собой разумеющемся: “Евреи украли”. Я даже почувствовал сострадание к такой его дикости. Про евреев ему объяснил не хрен собачий – маршал, которого он когда-то сопровождал на охоту, но даже Леша выглядел недовольным столь вульгарной компрометацией вообще-то здоровой идеи. Самого его связывали сложные отношения с мастером, чью фамилию Бабушке Фене почему-то было легче выговорить как “Эхроз”. “Ты же ж с Эхрозом дружил?..” – всплескивала она руками, и Леша горько усмехался, отсекая мое присутствие цепенеющим взглядом: “Ты же знаешь, как евреи дружат”.
Кажется, его особенно заедало, что бабы во дворе меня любили, и более того, я перешучивался с ними, как в былые времена: хотя борьба тоски с упрямством оставляла в моей душе очень мало простора для игривости, обмануть неосторожно вызванные мною ожидания я уже не мог – нащупывая ногой дорогу, отвечал из-за горы поленьев тоже что-то залихватское, когда соседка-“простигосподи” задорно кричала мне: “Ленивы русские: еврей бы за три раза отнес, а ты за раз прешь”. Я вовсе не хочу сказать, что еврейский вопрос в Заозерье сколько-нибудь серьезно занимал умы, – я хочу сказать, что он не занимал и моего ума, пока я не видел в нем средства меня уязвить. Да нет, не просто уязвить – еще раз доказать, что я телок, что мне хоть на голову…
С Катькой я не делился – было стыдно признаться, сколько оскорблений я уже успел проглотить. Тем не менее она пыталась быть со мною вдвое более ласковой, а однажды, часто-часто мигая, словно в чем-то позорном, призналась, что ей невыносимо жалко видеть, как Леша, попивши чаю, покорно вылезает из-за стола и, бренча рукомойником, моет чашку. Но стрелу жалости я успел отбить на лету, ощутив лишь поверхностный укол. Чувствуя, что раскиснуть означает погибнуть, я сделался простым, как таран. А что, я, что ли, не мою свою чашку? Нет, на союзников здесь лучше не рассчитывать: душа под панцирем болела непрерывно, как нарыв, и даже легкий щелчок в обнаженный участок… Мне бросилось в глаза, что Лешин нос имеет ту же конструкцию, что и Катькин, только более огрубленную – равно как и его пафос: от Катькиного пафоса меня и поныне передергивает, как фронтового невротика от новогодней хлопушки.
С тех же самых пор я принялся невольно искать на Катькином безвинном носу Лешино кишение малиновых прожилок и на крыльях его в последние годы, увы, понемногу начал находить. А отдельных разведчиков, дважды увы, даже и на щеках. Ощущая при этом – трижды увы – не сострадание, как обычно, а раздражение. Признаки ее сходства с братом продолжают сигналить мне сквозь все годовые слои: не расслабляйся, помни! Я-то, впрочем, давно все забыл, но решалка моя – она помнит! Она прекрасно помнит, что моя зарплата, мои приработки незаметно съедались в общем котле – я этим еще и гордился, покуда был телком, – а Леша раз в бог знает сколько месяцев выбрасывал веером на скатерку двести рублей – половину или треть своей премии, и Катькой немедленно овладевала неудержимая потребность превзойти его великодушием: “Давай купим
Читать дальше