Тогда-то я и понял, что греза о нации выросла из образа семьи – отечество, родина-мать… Требовалось лишь найти остальные базовые аналогии, на которых возводится вся прочая социальность.
Невыносимо совестно признаться, но, кажется, я не чурался поразглагольствовать подобным образом и перед Настей, когда она время от времени робко стучалась в мою дверь, чтобы что-то спросить о несуществующих уроках, а потом уже перейти к делу. Расскажи что-нибудь, просила она, проглатывая “те” – “расскажи(те)”, – не решаясь безоговорочно обращаться на “ты” к учителю. Я понимал, что она приходит послушать меня, как слушают любимого тенора, не слишком вникая, о чем и на каком языке он заливается, но не видел причин отказать в такой малости бледненькой мадонне и разливался соловьем обо всем, что три часа назад продумал или прочел, а книги я что-нибудь раз в месяц привозил из Ленинграда по восемь штук – больше не выдавали в библиотеке, из которой меня забыли исключить.
Я еще не знал этого слова, но читал только бессмертное, – чтоб было грандиозно и не слишком увлекательно, чтоб больше походило на подвижничество, чем на суетное наслаждение, – Гомер, Данте, Гёте,
Гегель, Спиноза, жизнеописания великих городов и живописцев, сказания о великих битвах и открытиях, о странствиях и свершениях, – мне и подлинно хотелось развернуть перед зачарованной слушательницей блистающий громокипящий мир. Каждым своим словом, звуком, жестом невольно давая ей понять, что ей в этом мире нет места. Мне и в голову не могло прийти, что рылеевская тетка в сереньком ватнике и резиновых сапогах способна хоть на мгновение возмечтать о чем-либо подобном: мой интерес к утонченной асимметричности ее облика не заходил так далеко. Ну а то, что она могла в меня попросту влюбиться, тем более не могло прийти мне на ум, – в ее-то годы, уж за тридцать пять, наверно, перевалило…
Да и вообще я изменял моей вечной Жене только тогда, когда это давало ее образу повод мною гордиться.
Поэтому Настины попытки у меня “прибраться” или что-нибудь
“сготовить” я воспринимал как дань усердной почитательницы моего красноречия и не хотел принимать плату даже в такой замаскированной форме. Правда, когда она принесла мне герань в горшке – “воздух очищает”, – пришлось пристраивать на подоконнике эту докуку – мне не хотелось о ком-то заботиться, поливать…
Не знаю, замечал ли что-нибудь Костя или у него и без меня было довольно причин впасть в беспробудный аристократизм. Как-то, погруженный в свои химеры, я прошел мимо, не поздоровавшись, и даже вздрогнул, когда он надменно потребовал удовлетворения:
– Атэкудэбэгэдэ?!.
– Извини, Костя, не заметил, – как можно более дружелюбно ответил я, но он не принял моей руки:
– Атэкудэбэгэдэ?!.
Он был в таком градусе, когда сохраняются лишь простейшие чувства вроде чувства собственного достоинства. Особенно воспаленного у тех, у кого нет других достоинств.
Он теперь и трезвый изъяснялся веско и лаконично, будто с капитанского мостика.
– К ноге! Я кому сказал – к ноге!! Ты меня знаешь – я по два раза повторять не люблю!!! – гремел он на своего Бобика, пробиравшегося вдоль стеночки с поджатым хвостиком.
В той же лаконически-грозной манере он обращался и с Жоркой:
“Георгий!” – а Насте вообще лишь что-то отрывисто бросал через плечо, гордо вышагивая впереди по скрипучему либо раскисшему снегу.
Более всего повредило ему то, что из-за его престижного недомогания его назначили /комендантом/ десятка домов по односторонней улице
Рылеева.
В чем заключались его комендантские обязанности, одному господу ведомо, – главное, вместо ватника он облачился в коричневое бобриковое пальто, подернутое диким седым волосом, а вместо робы – в мешковатый пиджак, из нагрудного кармана которого, словно газыри, щетинились шариковые ручки всех цветов радуги. Получить какую бы то ни было справку с тех пор сделалось решительно невозможно: “У меня есть приемные часы. Все. Точка. Разговор окончен”.
Трезвым его с тех пор никто не видел, но и напивался по-настоящему теперь он только к вечеру, когда уже мог оставить свой комендантский мостик. Он пребывал в отключке и в тот переходящий в ночь вечер, когда слезливым ураганом на их бетонное крыльцо повалило старую березу. Как-то очень слаженно мы с Настей распиливали эти дармовые дрова под театральные завывания ветра, не вполне отличая друг друга от обезумевших теней, расшвыриваемых во все стороны фонарем, готовым вот-вот оторваться и улететь. Настя дивилась, как это я, такой городской и культурный, орудую топором не хуже лесоруба, и Жорка ко мне прямо-таки ластился, укрываясь за моей спиной от ветра. Ветер и впрямь валил с ног, стоило нам распрямиться, – в какой-то миг мне даже пришлось поддержать Настю под руку. И вдруг она прижала мою руку к себе – изо всех сил… Я сделал вид, будто не заметил, и потихоньку начал высвобождаться. И она не стала противиться – сразу все поняла.
Читать дальше