И в этом тоже не было ровно ничего полезного, когда я, с парализованной ногой, очнулся в автобусе и обомлел, узревши над малиновыми лужами в снегах, горящих как алмаз, седой незыблемый
Тянь-Шань. А потом – слоеные предгорья, выветренные в индийские пагоды, гигантское горное озеро с серебряными изломами над невидимым противоположным краем, и тутошний холмистый берег, испятнанный кустами, словно облезлый леопард, и неутомимо вьющаяся дорога над ревущей – чем выше, тем всеохватней – горной речкой, поблескивающей внизу, в ущелье, как трещинка в стекле, и, наконец, – снег над едва успевшей отступить жарой, снег не такой уж, оказывается, и белоснежный, а довольно подмякший и окропленный грязью, словно уличный газон в оттепель. И грузовик, схваченный за руль бешеным уйгуром с глазами, прорезанными чуть не до ушей, избитый, но сокрушительный снаряд сварочного баллона, мечущегося по кузову на беспрестанных зигзагах, все те же осточертевшие колени, подтянутые к подбородку, скамейка, колотящая в натянутый зад, колеса, летящие в двух вершках над ревущей бездной, – и конный киргиз, с разворота хлещущий камчой по лицу жену, зачем-то все догоняющую и догоняющую его на звонкоскачущем жеребце. Простота разом сорвала с мира покров поэзии, покров тайны…
И снова – лишь бы вперед, лишь бы что-нибудь мелькало мимо глаз, чтобы не успеть разглядеть до дна простоты и понятности всего на свете.
Игрушечный самолетик, разбегающийся в горку, многосложно-терпеливое сооружение снеговых вершин и хребтов, литое и безупречное, будто муляж, – и внезапное – как удар током
– ощущение значительности. По какой цепи пробежал этот ток?
Искусственность – искусность – замысел – смысл?
В общем вагоне я уже старожил, владелец верхней – лежальной – полки. Я много лет не мог понять, дураки или зануды соглашаются платить за такую никчемность, как матрацы, простыни… В памяти от тех дней совсем не осталось еды – ее и не должно быть в скафандре нашего духа, если только она не причиняет страданий – или не избавляет от них. Кус батона с парой кусочков сахара, обмокнутого в кружку с водой, изредка дозволяемая роскошь – полбанки какой-нибудь кильки в томате, запитые, опять-таки, водичкой из-под крана… И – то умиротворенные посиделки, то митинг, то кабак подо мною тоже переливались гениальнейшим (куда
Шекспиру!) фоном захватывающей бескрайней драмы.
В ту пору я еще часто пользовался формулой “простой и хороший”.
Это теперь я знаю, что простые не бывают хорошими: они совсем не обязательно ударят, обхамят или наступят тебе на голову, водружая чемодан на третью полку, – или мирным семейством посидят за дюжиной пива на том цветничке, который ты возделываешь, чтобы на прощание – это уж вообще святое дело! -
“подержать” там своего ребеночка – по-простому, знаете ли, по-хорошему, “по-большому”, приложив знаком качества заверенный сургучной печатью балетный воланчик пипифакса. Пожалуй, я все-таки ненавижу Жизнь… Но нет же, нет, Жизнь для меня – это неостановимое стремление откуда-то снизу куда-то вверх, от простого и прочного ко все более и более сложному, вычурному, хрупкому, излишнему… А то, что заявляет ей: “Остановись, мне уже и так хорошо”, – это смерть.
Смерть, прикидывающаяся жизнью, царила внизу. Немолодой скрюченный мужчинка тискал свой аккордеон с дурковатой страстью, исполняя еще неясную партию в грандиозной симфонии.
Внезапно я ощущаю, что многодневной экономией выслужил право сходить в вагон-ресторан. Не есть – ощутить свое могущество: захотел и сходил. Пробираясь через устрашающий лязг мечущихся под ногами тормозных площадок, через плодоносные заросли развешанных повсюду босых ног, я с колыхнувшейся симпатией отметил компанию парней моего возраста (в ковбойках – опознавательный знак романтика), только зачем-то устроившихся в этой мещанской роскоши купейного вагона с ковровыми дорожками.
Зато столик у них был уставлен бесстрашными напитками, у которых чем красивей название, тем смертоносней суть: портвейн
“Золотистый”, вермут “Янтарь”, водка “Кристалл”…
Отобедав, в родном купе я застал дорогих гостей: двое моих собратьев по ковбойскому ордену потешались над дурковатым аккордеонистом, щедро, впрочем, отдаривая его солнечным, золотистым, янтарным и рубиновым. Правда, меня слегка покоробило некое дуновение простоты, но я в ту пору еще склонен был упрекать себя в чрезмерной щепетильности – как будто щепетильность бывает чрезмерной! Сегодня люди, которым всегда весело, ввергают меня сначала в безнадежный ужас, а потом в смертную тоску, но тогда мне еще казалось, что ими можно забавляться, словно игрой мартышек в зверинце, – теперь-то я знаю, кто на самом деле у кого сидит в клетке…
Читать дальше