Когда бывший мой язык рассказывал, как я резал вены после посещения сонного царства, я лишь хотел еще на минуточку затянуть перекур палача. Кажется, она ахнула и по-старушечьи всплеснула руками.
Бредем вдоль каналов Каменного острова, никак до конца не обращающихся в простые канавы. Пятка то есть, то нет. Я изо всех сил стараюсь быть попроще, пытаюсь не приобнять ее, а приоблапить. Стрелка Елагина острова, тщетно тянущаяся к заливу.
Тяжелые причальные кольца – каковы же те быки под гранитом, в чьи ноздри они продеты! Приплюснутые баржи, грубое железо, обмятое, как ком теста. Скамейка среди мозаичных кустиков с осыпающимися золотыми чешуйками. Я как бы в рассеянности поглаживаю ее небольшую, монгольскую грудь. В мое время что-то не помню в лифчиках этой скрытой арматуры.
– А какие женщины в твоем вкусе?
Игривость, множественное число, “вкус” – боже правый…
– Буфетчицы – пятый номер, лимонный начес, из прорехи под мышкой черная щетина – железный подбородок торговца хурмой с Кузнеч…
Отблеск неположенной зари заставил меня скосить глаз.
– Даже покраснела… – Новый прилив девственности. – А я читала, что мужчины после сорока тянутся к двадцатилетним.
Чтобы опрощаться дальше, следовало уже хрюкать.
– Зачем ты эти мерзости собираешь? – по-простому, по-хорошему спросил я и без всяких красивостей, как другу-психиатру, растолковал, что вкусы у меня есть только в кулинарии, а человеческое тело представляется мне лишь ужасно неловким средством выражения – это, скорее всего, результат психоза.
И – о чудо – со мною вновь была кошка-мама в сопровождении скрипичного трио! Какое счастье, что у меня психоз, а то у нее уже нет сил жить и притворяться среди здоровяков, Ершов никогда не мог ее понять…
Какое счастье, что мы оба нытики и меланхолики, только, пожалуйста, не надо нам сюда Ершова! На нежно-зеленом небе засветился тоненький месяц, удивительно совершенный, как краешек божественного ногтя. Что для нас источник света – лишь грязь под ногтями Всевышнего. Но долг до конца так и не рассосался – его облачко стояло в стороне, отбрасывая знобящую тень. Потом я не раз говорил ей, что она все получила бы гораздо раньше и без всяких вывихов, если бы так открыто не тащила меня “в койку”
(выражение одной ее утонченной подруги), – оказалось, что в неволе я не размножаюсь. Она яростно отрицала – она совсем другое имела в виду: “Почему это меня куда-то не пускают?” Дело, однако, думаю, было гораздо паскуднее. Затопляемая резко возросшей сексуальной культурой населения, свою чистоту она начала ощущать обойденностью: ведь туманное некогда слово
“счастье”, как теперь открыла передовая наука, вполне исчерпывается ведрами перенесенных оргазмов. Рыцарская почтительность, которую она внушала влюблявшимся в нее мужчинам, тоже виделась ей знаком ее ущербности – но мог ли я помыслить, что нынче и богини стыдятся человеческого в себе!
Под сверкающим грановитым навесом она вдруг заткнула рот невидимому злопыхателю: “А мы все равно будем счастливы!” – и квадратный тамбур грубо утащил ее прочь, чертя опущенными черными ее крылами. Возле своего жилого секретера я впервые за столетие вскинул голову и над многослойной мозаикой зажженной фонарем кленовой листвы увидел упоительную темную бездну.
Я хромал, а пятки не было. “Просто сам идешь по улице и улыбаешься?..” – не верил столкнувшийся со мной приятель. Даже в вывертах Хаоса мне начала мерещиться некая “мудрость жизни” – открылось, например, что дочка, прогуливая университет, пролеживая в коме нахлынувшего со свободой попугайского глянца
“фэнтези”, тоже осуществляет священное право на прихоть. Ее университетский приятель Гоша, зыблющийся где-то в вышине, как грот нависая над тобой впалой грудью, тоже обрел во мне понимающего, то есть поддакивающего, собеседника. И впрямь: один раз выбираешь – и на всю жизнь: профессию, жену, страну.
“Сколько же надо в себе ампутировать!” – изгибался он знаком вопроса – духом, вытекшим из сказочной бутылки. Одобряя хороших, старательных мальчиков, мама всегда с усилием продавливала пленку презрения. А дочка – та прямо заливалась столь редким для нее счастливым смехом, когда Гошу окончательно изгнали с моего дегенерировавшего физфака: мы все готовы рукоплескать героическому озорнику, который покажет язык осточертевшим гувернерам и боннам – долгу, порядку, дисциплине.
Когда мои девушки расходились спать, я расстилал на кухне старое пальто и укладывался грезить, пригасив звонок у телефона. Однако и жужжание подбрасывало меня, как электрошок инфарктника. Правое ухо постоянно побаливало – так я плющил его трубкой, чтобы лучше расслышать самую короткую симфонию нежности: “Привет”, исполняемую единственным в мире оркестриком на мелодию далекой кукушки. Еще, еще, еще, молил я еле слышно (сидя мне было бы так не замлеть), и аранжированная Шубертом кукушка не скупилась:
Читать дальше