Внезапное потрясение перед впервые открывшейся красой природы – еще в простеньком васнецовском вкусе: сказочная ель, отраженная в черном зеркале пруда, вмятый в осыпавшийся берег гигантский паук, обращенный в сплетение корней, опутанных землистой паутинкой, – и внезапная же расслабляющая боль в животе. И некуда бежать, и не добежать, и ничего другого не остается, как скрючиться под этой самой елью в паучьих лапах и, испуская палящую струю, заметить краем полуослепшего от внезапности катастрофы глаза торопящуюся прочь, отворачивающуюся девичью фигурку… Прочь от тебя, мерзкого раба собственного кишечника.
Или даже и это – дань мелодраме? А в жизни не бывает одноразовых революционных поворотов и взрывов, – все рождается из пылинок, из капелек, которые потихоньку-полегоньку и перетирают гранит и мрамор в труху? Вы со слезами на глазах (что за железы их, кстати, производят и из чего?) читаете стихи, а кишечник ваш издает озабоченное бурчание, – да кто же так смеется над человеком?..
Для освежеванной, лишенной иллюзий души каждая пылинка становится раскаленным угольком, отточенным лезвием, отравленной иглой, вечно нарывающей занозой. Но с какою же маниакальной добросовестностью – рыцарь Истины! – я соскабливал с себя иллюзию за иллюзией, – презрительно поглядывая, как еще живые клочья ежатся на цементном полу прозекторской – того гляди, вспорхнут и бабочками обсядут своего освежеванного хозяина…
Следующую попытку прорыва “объективных законов” я предпринял лет через семь – по обычному рецепту чудотворцев: горчичное зерно искренней дури на ведро мошенничества.
Длиннющий сарай, так и не сумевший до конца выпростаться из-под земли, словно гриб-печерица, – он же полуподвал, откуда куда-то развозят квашеную капусту. У ворот очередь – особые гурманы желают почерпнуть из первоисточника. Тут же телега с могучими бочками, намертво стиснутыми ржавыми обручами, тоже могучими, как меридианы. Под телегой разлеглась в холодке раздумчивая лохматая псина.
Капуста нашлепана в бочки выше краев – террикончики потрепанных лоскутьев пытающегося ожить, пустившего прожилки халцедона.
Мрачный кучер Колька Жур б вель охлопывает капустные горки, оставляя на них черные пятерни – все светлеющие морские звезды из адских подземных морей.
– Ох, руки… – не столько укоряя, сколько философически грустя о несовершенстве мира, покачала головой тетка из очереди.
– Ты б тут поработала – посмотрели бы, какие бы у тебя были руки! – внезапно вызверился Журавель: простая и очевидная Польза всегда ждет случая восстать против всего, что возвышается над ней, – для начала хотя бы против вежливости, гигиены…
– А в армии бы – все съели! – предложил примириться в общем восхищении солдатской всеядностью крючконосый, но почему-то добродушный дядька (его тоже сто раз видел).
Журавель (фараон в колеснице) властно огрел свою клячу тяжелым палаческим кнутом, она, страдальчески выгнувшись, рванула, заднее колесо неуклюже перевалилось – да-да, через псину. Колька
– “тпруу, зараза!..” – приостановился, потом, с досады вытянув еще и собаку (она не откликнулась ни вздрогом в своем бесконечном вое), загрохотал по торчащим железякам, коими почва моей родной Механки была напичкана не слабже какого-нибудь Вердена.
Собака оказалась как будто пластилиновая – продавленная середина прилипла к земле. Она пыталась ползти на передних лапах, но никому не позволяла прийти ей на помощь – рыкала, да еще и пыталась цапнуть: понимала, что никому ни в чем помочь невозможно. Потом, как водится, сдохла. Кладовщик за задние лапы оттащил ее подальше, и дело было кончено.
Но только не для меня. Я каждое утро бегал посмотреть ей в глаза: я видел не глаза, а взгляд, полуприкрытый, но тем отчетливее на что-то намекающий.
Переглядываться с собакой помешала лишь вонь – но взамен мне внезапно открылось, что от меня собака помощь приняла бы, меня бы она не укусила. Потому что если подходить – хоть к собаке, хоть к человеку – с открытой душой, они никогда тебя не укусят. И я спокойно приблизился к угрюмой дворняге, скалившей зубы из ржавой бронированной будки, и погладил ее – сначала по шерсти, а потом и против. Затем другую, третью. Мною уже начали гордиться, даже большие, пока дело не дошло до знаменитой
“немецкой овчарки” Забабахиных.
Сказочно прекрасная траурными тенями вокруг мудрых сталинских глаз, с уверенно навостренными ушами (единственный знак породы, признававшийся на Механке), она имела резиденцию в просторном голубеньком домике из строганых досок, а не из ржавой железной рвани – отходов, как почти все, что нас окружало, мехзавода
Читать дальше