Гинзбурга, деда Исайиной жены, который в своем доме предпочитал жить, как Гинзбург, а не как барон. Точнее, Марии, матери Исайи, и вообще женской линии предков, потому что, как обращаться с очагом и какие поддерживать запах, температуру и ту легкую духоту, которая отличает дом от казенного места и улицы, и насколько плотны должны быть шторы и не раздражать глаз рисунок обоев, знают, не объявляя о своем знании, как раз женщины.
Поэтому и какой-нибудь Дега висел на стене у Берлиных не для того, чтобы золотить клетку, а потому, что именно он, как и все прочие попавшие к ним картинки, нравился Исайе и Алине – независимо от его общепринятой ценности, а по врожденному и привитому воспитанием представлению о красоте.
Домашнее превалировало над формальным и в отношениях с безукоризненно знавшим свое дело дворецким Казимиром. Мой сын, тогда кончавший в Оксфорде школу, однажды должен был передать
Исайе письмо и по телефону условился с ним о часе. Казимир, хозяином не предупрежденный, его неожиданный въезд во двор на велосипеде прозевал, выбежал из своего привратного домика, догнал, выяснил цель визита, принял велосипед, поставил в гнездо металлической решетки, попросил подождать несколько секунд, обогнул дом, чтобы войти через заднюю дверь, и вышел из главной в белых перчатках, почтительно предлагая или пройти внутрь и оставить письмо на столике для почты, или отдать непосредственно ему в руки. В эту минуту, приговаривая: “Ладно, ладно, мы сами справимся”, появился Исайя, увидел у сына в ухе сережку, сразу поинтересовался, зачем и что значит, и услышав: “It’s a youth thing”,- одобрительно отозвался: “Fair enough”,- то ли ему, то ли улыбавшемуся Казимиру. Он был сэр. Казимир – батлер, но всерьез разыгрывать сэра и батлера перед то ли моим сыном, который был тоже своего рода youth thing, нечто молодое, то ли умным Казимиром, то ли дедами и бабками, которые носили фамилию еще не Берлин, ныне позолоченную внесемейным признанием его заслуг, а Цуккерман, значащую лишь то, что их на нее когда-то небрежно записали, было так же невозможно, как обращаться к своему отражению в зеркале “милорд”. Вроде Николая Давыдовича
Шапиро из мандельштамовской “Египетской марки”, который, по предположению автора, кланялся в качестве Давыдовича, то есть самого Шапиро, себе в качестве Николая и просил у него взаймы.
Включить собственную персону и выпавшую ей судьбу в систему координат, установленную от начала мира, а не королевой
Викторией и включающую в себя не членов Колледжа Олл Соулс и лондонского высшего общества, а родню, главным образом тех, кто уже умер, то есть уже проявил себя в полноте, нечего было и пытаться без присущей всякой игре усмешки – кузины того подмигивания, которым младший брат моего отца возвращал жизнь к ее истокам, чуждым любой искусственности, пыточной или светской.
Чистая, солнечная, праздничная Рига, чистые, вкусно пахнущие бабушка-дедушка кончились вместе с их чистой, солнечной, вкусно пахнущей квартирой в пять часов утра 22 июня 1941 года, когда позвонил всю жизнь встававший ни свет ни заря дядя Миша и сказал, что только что берлинское радио передало, что Гитлер ввел войска в Россию. В девять мама с дедушкой были в городской советской комендатуре, в одиннадцать, отстояв очередь людей с такими же, как у них, искаженными лицами, вошли в кабинет латыша-коменданта, который, вместо того чтобы поставить выездную визу, сунул мамин паспорт в сейф, в кучу уже отнятых прежде.
Методы, как заметил Берлин, ровно те же, что и у муссолиниевских
“фашистов в черных платьях, которые забирали ваши паспорта”. В половине двенадцатого мы в окно, у которого дежурили, их заметили, выбежали на лестницу, увидели их запрокинутые к нам снизу головы и рты со словами “комендант”, “паспорт”, “сейф”. Мы
– потому что, если я к пяти годам что и понял в жизни адекватно происшедшему, то это эту сцену: взрослых, наклоняющихся над перилами на разной высоте, потому что с разных ступеней лестницы, и себя, глядящего в пролет, сквозь чугунную лестничную решетку. Между десятью, когда о нападении Гитлера решила наконец объявить акульим голосом Молотова Москва, и одиннадцатью часами принесли одну за другой две телеграммы из Ленинграда от отца,
“срочную” и “молнию” (были тогда в наркомате связи такие деликатные градации), с одинаковым текстом “немедленно выезжайте”.
Начались беспрерывные телефонные звонки, поиски через знакомства маломощные знакомств более высоких, вкладывание каких-то денег в конверты “на всяких случай” – и вызволение, к середине дня, паспорта с нужным штампом. Исайя через это проходил тоже в детстве, хотя и более сознательном, ему было десять или одиннадцать, когда этой же железной дорогой они тоже полууезжали-полубежали, но в обратном направлении, из России в
Читать дальше