Мужик смотрел на него долго, дремотно — отдыхал взглядом на дураке.
Васька смутился, покраснел даже.
— Может, ты днем торгуешь, вечером красишь.
— А ночью? — почти не разжимая губ, спросил мужик.
— Ночью пьешь!
Отъятая мальчишками самоуверенность возвратилась к Ваське, как ощущение дна под ногами. Васька затянулся широкогрудо и, затоптав окурок, уселся на ящик, который, видимо, и торговцу служил табуреткой, стянул с ног рваные башмаки и один за другим запустил в небо; где-то в толпе в связи с их падением вспыхнуло негодование, раздались возмущенные возгласы, но Васька на это внимания не обратил, надел новые, зашнуровал, топнул раз-другой, как бы осаживая их на ноге, сплясал «выход» к «цыганочке» — со шлепками по всему телу, с козлиным воплем: «Чавела!» — и сказал радостно:
— От такой мазни не хочешь — запьешь.
Мужик усмехнулся. Усмешка, как лужица в сухой глине, постояла миг и всосалась в трещины.
— Репин? Или блатной?
— Репин.
Мужик вытащил из тележки скатанный в трубку ковер.
— Исправь. Тут один оказался не Репин.
Зубы у мужика были золотыми, массивного литья. Разговаривая, он слегка запрокидывал голову — боялся, что изо рта выкатится и капнет в снег золотая слюна, — наверное, ничего другого мужик не боялся: ни барахолки, ни тюрьмы, ни завтрашнего дня. Мужик был тощ, с костистым лицом и пристальными глазами. Обут был в хромовые сапоги на легкой подошве.
— Срок? — спросил Васька.
Мужик смочил языком золотые зубы.
— Когда жрать захочешь.
— Я все время хочу.
— Тогда не топчись. Иди крась.
Может, по любопытству, с каким Васька разглядывал и щупал ковры, мужик определил его причастность к изографическому; может, просто пожалел контуженого солдата, — но, как бы то ми было, впоследствии, пытаясь сложить мгновения своей судьбы в некий узор, Васька определил день покупки американских башмаков как поворотный.
На выходе с барахолки, где сновали маклаки, пытавшиеся схватить товар у «лопаря» за полцены, топтался в своих голубеньких босоножках Ленчик Сиверс. Васька улыбнулся ему и подмигнул. Ленчик сморщил губу под распухшим носом.
— Псих, — сказал он. — Хорошо тебе в новых ботинках?
— Шел бы ты в детский дом, — сказал ему Васька.
— А ты носи справку в руке, что ты псих контуженый, — сказал Ленчик.
На том и расстались.
Справки о ранениях у Васьки были, а вот справки на контузию он не имел. Контузия накапливалась в нем на протяжении всей войны, как усталость. Иногда Васька начинал заикаться, хотя обычно в разговоре не заикался, иногда им завладевало видение маневровой горки, усыпанной антрацитом, тогда он чувствовал себя одиноким и неспособным жить, иногда, и это было самым тяжелым, все чернело вокруг и по темной воде разгонялись, чтобы взлететь, узкокрылые птицы. Когда они взлетали, Ваську поражала тьма, и в момент тьмы он мог переходить улицу, не замечая транспорта, и, очнувшись, шел себе дальше легкий и просветленный, не относя брань шоферов на свой счет, даже полюбопытствовать мог, кого они кроют матом?
Солдаты принесли с войны боль души, боль костей, а некоторые, и в том числе Васька, — боль обескровленного контузией мозга.
Почему он иногда заикается и с чем связано видение маневровой горки, Васька не знал, не задумывался, он вообще мало о чем задумывался, но о происхождении птиц, взлетающих с темной воды, всегда помнил, и эта память мешала ему.
…На полу, посреди комнаты, прижатые к ножке громоздкого дубового стола, лежат трое его товарищей — три Петра со снесенными черепами. На подоконнике лежит книга, забрызганная их кровью…
Книгу они выменяли у большеухого пехотинца в необмятой шинели со вздернутым на спине воротом, словно этот маленький пехотинец до последнего времени висел на ветке и вот упал и ему необходимы в этом мире часы, и в обмен на часы он предлагает книгу, увесистую, как библия, и такую же мудрую, поскольку автор, немецкий профессор, собрал в нее рисунки и поэзию из сортиров всех высокоцивилизованных и совсем нецивилизованных народов и пришел к выводу, что они равны в своих помыслах и в своей глупости. Можно было только удивляться, почему Гитлер не повелел эту книгу искоренить. Большеухий пехотинец объяснил, что это была любимая вещь фюрера, что, еще будучи ефрейтором в империалистическую войну, он рассматривал картинки в казарме, не помышляя о своем расовом превосходстве над остальным человечеством, но помышляя о задастых девках — как блондинках по происхождению, так и брюнетках.
Читать дальше