Что тогда было бедой? Ну, конечно, если заболевали дети. Но зато когда выздоровеют — счастье. Еще волновало интеллигенцию, что Хрущев непоследователен, начал сдавать позиции, опять вокруг него грибачевы-софроновы-кочетовы… Как-то в Переделкино навестил я Павла Филипповича Нилина, идем с ним, разговариваем, и вдруг я спохватился: «Да что же мы о Софронове, о грязи этой говорим чаще, чем о Льве Толстом!» А вот подумать: как же им было вокруг Хрущева не виться, не нашептывать в уши, кому же, как не им, в конечном счете поверить он должен, если они одного замеса? И хотя он решился на то, на что никто, кроме него, в то время решиться не мог и даже мыслью не посягал (шутка сказать, будучи в ареопаге в меньшинстве, Сталина объявил преступником, безвинных выпустил из лагерей, приказал Сталина вынести из мавзолея и сжечь, не думая, конечно, что, вынося одного, предрек и другому быть вынесенным ногами вперед), все равно они для него оставались своими, понятными, мы в этом недавно вновь на примере уже Горбачева могли убедиться.
Из дня нынешнего какими спокойными, какими бестревожными, если с теперешним временем равнять, кажутся те дни. Я писал увлеченно, и в том, что писал, душою был свободен, ну — почти что свободен. Сижу, бывало, на топчане, передо мной на табуретке — пишущая машинка (эту книгу я не только набело переписывал на машинке, но частично на машинке писал), за окном — снега, мороз, а здесь, сквозь стекло жарко от солнца, и в зимнем солнечном луче дремлет, нежится кошка Мурка, выросшая у нас из котенка, урчит во сне. А то заберется за спину, греет поясницу.
Прибегут дети с гулянья, наигравшиеся в снегу, надышавшиеся морозным воздухом.
Что еще для счастья надо? А я все гнал себя, предчувствуя: вот-вот захлопнется дверь, и роман мой уже не напечатают. Впрочем, с каждой книгой так: хочется донести, наконец, этот груз, сбросить с плеч. А потом — жаль.
Отработав самому себе назначенный урок, читал написанное жене. В романе «Июль 41 года» многое — от нее. Дом, тот, в каком жила она в Киеве. В 37-м году по ночам один за другим из него исчезали жильцы, недавние хозяева жизни, и гасли, гасли, темными становились окна квартир. А потом свет в них вновь зажигался, на место арестованных въезжали новые хозяева жизни, устраивались навечно, не подозревая, что и они — перекладные, которых много еще будет сменено в пути. Да и класс, в котором она училась, я написал по ее рассказам, и одноклассники узнали себя, обзванивали друг друга: «Это — про нас», — и спустя много лет встретились у нас дома.
Когда книга вышла, Юра Трифонов прочел ее, зашел, было это на даче. Помню, стоял в дверях кухни, почему-то не входя, говорил:
— Странно… Я жил в таком доме, а ты его написал…
Все такие дома и уклад жизни в них, видимо, похожи друг на друга, масштаб разный, но по одному стандарту скроены. А имел он в виду дом на набережной, который еще не стал его повестью.
Вообще на даче заходили они нередко: то Нина с дочерью, то он с Ниной. Как-то среди дня, под настроение распили мы бутылку холодного шампанского, а еще и апельсины были, получилось неожиданно и хорошо. Не то чтобы Нина и Элла сдружились, но в Друскининкай, где и случилась трагедия, она звала Эллу поехать вместе, не хотелось ехать одной.
От прежней жизни осталась привычка хорошо одеться к вечернему выходу, и вот Нина оденется, подкрасится, а пойти особенно некуда, они заходили к нам, и можно было видеть, как Юра любуется красивой женой. Это был трудный период его жизни. «Студенты», благополучие, блеск — все осталось в прошлом. В отсвете прежней славы написал он пьесу, она без успеха прошла в театре имени Ермоловой. Нина пела уже не в Большом театре, а в Москонцерте, гастрольные поездки по городам, Юра писал ради денег документальные сценарии, заставлял себя писать роман о строителях Туркменского канала, было это ему не близко. Другая жизнь шумела на дворе, другое время, другая литература. И как-то по-холостяцки неуютно было в их большом доме, хотя жили там три поколения одной семьи. О главном, что отдалило их, он иносказательно упомянет в одной из своих повестей. Но вот именно в этот период душевного неустройства, когда, казалось, все — в прошлом, накапливался в нем опыт жизни, зрели будущие его книги, которые дадут ему имя и оставят в литературе. Началом их стала трагедия.
К концу лета Нина все же собралась в Друскининкай. Она жаловалась на недомогание, но было такое впечатление, что просто она тяготится собой. И вдруг оттуда сообщили: Нина умерла. Как стало потом известно — сердечная недостаточность.
Читать дальше