Я отрекомендовался, и он провел меня в дом. Боже, чего там только не было! Какой-то прямо-таки склад антиквариата. Хронометры, барометры, патефоны «Колумбия», был даже черный репродуктор в виде тарелки, из которого слышались звуки вальса… Были у него и птицы. Немного, но — хорошие. Точнее, отличные. Были и дрозды. Всего два. Но какие! Один из них пел даже «феклу»: фекла-фекла, уйди-уйди! — полузабытая, почти что реликтовая песня. Я был в шоке. Вот что значит — старая гвардия. Сталинская! — уточнил хозяин.
Дрозды сидели в текстурных дубовых клетках, с бамбуковыми прутьями; на каждой блестела пластина с гравировкой: «Пикассо — от Страдивари». Ох, и хороши же были дрозды! У одного свисты — флейтовые, звучные, чистые, серебристо-мелодичные, у другого — мощные, бронзово-звонкие «журавлиные трубы». Душа просто отрывалась и улетала куда-то в горние выси, где порхала с самими, кажется, ангелами… Но все рано, до классического, старинного исполнения не дотягивали и они, нет, не дотягивали. Жаль, конечно, но не дотягивали — и довольно сильно. Ну да ничего, и то хлеб. До задуманного мною сольного дроздиного концерта, в лучших классических традициях, оставалось всего-ничего, несколько колен, которые у нас в городе вряд ли найти. Посетовал на то Пикассо, который сидел, пока я записывал его дроздов, как именинник, сверкая зубами. Не боись, вьюнош! Найдем тебе эти колена. Какие? Я сказал: такие-то и такие. Тот задумался. О таких и не слыхивал. Но ничего, есть старый корефан, артист художественного свиста, в филармонии работает, он просвистит все, что нужно.
Когда он провожал меня, стоял уже вечер. В ближней церкви неожиданно, тонко и печально, запел колокол — запел на родном, на русском языке. Пикассо сказал на прощанье:
— Видать, недолго мне коптить осталось. Скоро спеленают в белое, как младенца, и понесут на рушниках прямо… прямо в рай.
О, так он еще и поэт! — отметил про себя со сладкой истомой. А над Чижовкой, над Бархатным Бугром плыл золотой туманец, и плыл в нем, колыхался колокольный плач… Увы, подумалось тогда, не дано нам заглянуть за угол грядущего дня, как не дано отодвинуть локтем в сторону сомненья… Да, вроде вчера все было — и до сих пор вспоминать приятно. Несмотря на боль…
На другой день пошел в филармонию. Оказалось, артист давно уже на пенсии, давно и прочно забыт молодыми дарованиями, но, слава Богу, пока, кажется, еще жив. А живет, подсказали, там-то и там-то. Нашел я его. Совсем уже божий одуванчик. Обрадовался, кинулся показывать афиши, где он то с Вадимом Козиным, то с Вертинским. Еле-еле удалось перебить его и изложить просьбу. Надо, говорю, насвистеть дроздом такие-то рулады в такой-то тональности. Нет ничего проще, отвечает, напишите на бумажке, что надо исполнить, — и будет исполнено как надо, недаром Изабелла Юрьева говорила про меня Леониду Утесову… Я написал, и он с третьего раза вполне сносно просвистел самым настоящим дроздом. Даже удивительно.
И тут меня осенила одна шалая, неожиданная, сумасшедшая мысль. А не сделать ли сюрприз Туртуку, когда-то другу, брату-птицелову, а теперь — «новому русскому». А что? Сделаю, пожалуй, да заодно и прославлю.
Когда написал на бумажке «сюрприз» и протянул старику: можете вот это озвучить по-дроздиному? — у старика, едва он прочел, чуть очки на лоб не полезли. Но сказал твердо: смогу! — и усмехнулся хитро, старый хрыч. С третьего раза, опять же, сделал. Да, были же люди…
На обратном пути встретил Мишку Пеночкина. Рассказал о своей затее, похвалился записями. Даже «спиридон», говорю, есть. «С-старик! — сказал Мишка, заикаясь. — Только для тебя: е-есть д-дрозд… В одном лесу… он поет даже „филимона“». — «Не может быть! Где?» Он назвал лес, в двадцати километрах от города, и место, где живет дрозд. Через день я его записал. Довольно посредственный дрозд, если б не «филимон» — ничего особенного. Но «филимон» его бесподобен. Бывает же такое!
И вот наконец остановился. Переписал все на новую кассету, составил из разрозненных записей стройную, но архисложную песню, песню-реликт, песню-шедевр, с обрамлением-аранжировками из чужих, недроздиных свистов, с переходами тональностей и со сменой октав, составил, размножил ее на всю длину магнитофонной ленты — с одной стороны и с другой. Чтобы можно было крутить эту песню целыми днями напролет. Трое суток провозился.
И тут дошел слух, что Бамбук опять запил и пропивает, как всегда, и клетки, и птиц. Туфту сорную он никогда не держал, хоть алкаш темный, пропивался, бывало, до ручки, но дрозда своего Сильвестра из рук не выпускал никогда. Поехал я к нему и прямо с гнездом забрал дроздят, еще желторотых, но сильвестровой породы и «клички» (Бамбук все бормотал над ухом, что щедрость его немеряна), да трех дроздов, молодых, лесных, выкупил, которых Сильвестр обучал-«подвешивал». Закинул удочку Бамбуку насчет самого маэстро — тот чуть бутылкой в меня не запустил.
Читать дальше