Я этого никогда не говорил. Просто прочёл ей как-то наизусть отрывок из книжки о Христе. Которую так и не сумел заставить её прочитать. Отрывок этот я помнил с семинарских лет. Бухарин, кстати, твердил ей и другим, будто свою ленинскую надгробную речь я стянул у автора этой книжки. У Ренана.
Это не называется «стянуть». Есть слова, лучше которых не найдёшь. Потому и повторяешь их.
«Покойся теперь во славе, наставник! — сказал об Иисусе Ренан. — Не опасайся, что погибнет созданное тобой. После своей смерти ты будешь в тысячу раз более живым и любимым, нежели в течение твоего земного странствия.
Ты станешь краеугольным камнем человечества, и вырывать у мира твоё имя будет невозможно без потрясения его до самых глубин. Между тобой и богом не будет различия!»
Смерть-то нет, отвечал я в Батуми Наде смеясь, но жизнь придумывает себе и соответственно проживает её каждый. Самоубийцы придумывают себе, правда, и смерть.
Знай я тогда, что Надя сама подумывала о том, чтобы придумать себе смерть, я бы об этом молчал.
Молчал я, кстати, чаще, чем говорил. Нравилось молчать и ей. Часами, бывало, сидели у воды безмолвно и смотрели вдаль, где синее сливалось с синим. Но не пропадало в нём. Переливалось из синего то в голубое, то в очень синее. И обратно. Жило своей собственной, тихой и мягкой жизнью. Синей.
Однажды Надя даже расплакалась. От красоты, наверно. Или необъяснимости синевы. Увидев скатившуюся слезу, я и сам расчувствовался. А потом приткнул к плечу её лицо и прочёл ей наизусть хороший стих. Грустный грузин сочинил. Как раз про синеву.
Цвет небесный, синий цвет, полюбил я с малых лет.
В детстве он мне означал синеву иных начал.
И теперь, когда достиг я вершины дней своих,
В жертву остальным цветам голубого не отдам.
Он прекрасен без прикрас, это цвет любимых глаз,
Это взгляд бездонный твой, напоённый синевой,
Это цвет моей мечты, это краска высоты,
В этот голубой раствор погружён земной простор,
Это тихий переход в неизвестность от забот
И от плачущих родных на похоронах моих,
Это синий, негустой иней над моей плитой,
Это сизый, зимний дым мглы над именем моим.
Поначалу Мао подумал, что гости аплодируют ему. И стал кланяться. Сразу, правда, оценил обстановку, шагнул в сторону и сделал вид, будто разглаживает китель.
Перешагнув порог гостиной, я тоже принялся разглаживать китель. Вопрос в голове шевельнулся один: кто же — любопытно — перестанет аплодировать первый? Поскольку хлопали гнусно и не в такт, слух я в себе отключил. Оставил только зрение. Да и то — исподлобья.
Старательней всех лыбился Молотов. Надеялся, что вместе с бликами в очках широкий оскал поможет ему скрыть сладкий ужас, нагнетаемый в его душе образом пожираемого вождя.
Этот образ его измучил. Хотя пару часов назад, в театре, Вячеслав был ещё молодой, теперь уже смотрелся, как свой же отец. В пыльных туфлях. Неужели, подумал я, их ему чистила в последний раз Полина?
Каганович — тоже в щедрой улыбке — хоронил иные сомнения: не пора ли и ему стать хозяином жизни? Своей. Несмотря на то, что зовут его Лазарь. И ещё несмотря на отчество. Моисеевич.
Мучился и Маленков. Аплодировать и улыбаться одновременно у него не получалось. Раздавая вширь жирные щёки, сбивался с ритма и тотчас же убирал улыбку. Рукоплескал поэтому с сосредоточенным выражением.
Два разных дела вместе не удавались и Булганину: скалиться и быть министром. При том, что скалиться надо добродушно, а министром быть — обороны.
Ворошилова ещё в театре истязал не только тот факт, что этим министром уже давно был не он, но и гнойный фурункул на губе. Из-за которого улыбка доставляла ему страдание. Ещё ему, как и Кагановичу, очень не нравилось сейчас собственное имя — Климент.
Хрущёв не только ликовал, но и потел. И не только потому, что охотно аплодировал, а и потому, что по дороге успел, наверно, выпить. И закусить. Он был потный, и через каждые несколько хлопков отирал ребром ладони влагу с пунцовых щёк.
Ещё пуще ликовал Микоян. Беззаветно. Хотя — на всякий случай — старался не походить на члена правительства. Просто — на аплодирующего счастливца. В английских мокасинах.
— Орлов! — сказал я Орлову. — А где Берия?
— Я здесь, Иосиф Виссарионович! — ответили сзади.
Я развернулся по оси. Лаврентий стоял прямо за мной. А рукоплескал так, как если бы сбивал в ладонях снежный ком. Который задумал запустить мне в затылок.
Читать дальше