Особенно усердствовал Занзибар, который, в отличие от меня, видел эту женщину, очевидно, не впервые. И возможно — не только наяву.
Сама она, между тем, никого не стеснялась и норовила прильнуть к нам плотнее, касаясь нас разными участками своего не по-петхаински крепкого тела: грудью, животом, коленями, ягодицами. Глаза её — когда она оборачивалась — блестели по-звериному и бегали из стороны в сторону. Даже доктор, и тот стал наконец ёрзать и выказывать смешанное состояние духа и плоти.
— Кто такая? — спросил он шёпотом.
— Не знаю, — поджал я губы, — может быть, знает Занзибар.
Занзибар кивнул головой и, приложив к губам ладонь, проговорил:
— Это Амалия, из Сальвадора. У неё есть бойфрэнд, шофёр, тоже оттуда. Заметили там пикап за воротами, «Додж»? Это его машина.
— «Додж»? — спросил я. — В котором повезём Нателу?
— Тот самый! — шепнул Занзибар.
— А она тут при чём? — вмешался Гиви.
— Прирабатывает по мелочам, — ответил Занзибар. — Помогала нашим старушкам обмывать Нателу.
— Чокнутая? — спросил доктор.
— Нет. Нанюхалась!
— Слушай! — обратился ко мне Гиви и, подражая Занзибару, прикрыл рот ладонью. — Скажи ей пару слов!
— А почему я?
— Ты председатель, — ответил он, а доктор добавил:
— И давит она тебя больше, чем нас…
Амалия и вправду не только уже притиралась ко мне ягодицами и игриво ими подёргивала, но занесённою назад правою рукой вольно шарила по моей штанине. Призванный выказать возмущение, я пригнулся, положил ей на плечи руки и сказал:
— Извини, но тебе надо отсюда выйти. Это мужская секция, а женщины, видишь, все там!
Правое ухо Амалии, неправдоподобно маленькое, с пухлыми и ввёрнутыми вовнутрь розовыми лепестками, шевельнулось, а от её гладко стриженной шеи исходил настолько знакомый мне терпкий аромат итальянского одеколона, что я невольно сдавил ей острые плечи. Амалия, по-видимому, преувеличила значение жеста и повернулась ко мне:
— А ты мне тоже нравишься! Больше, чем они!
— Ну и хорошо! — ответил я. — Подожди за воротами!
— Придёшь? — спросила она шёпотом.
— Куда ж я денусь.
— А что будем делать?
— Иди сейчас! — торопил я.
— Не обманывай только! — проговорила Амалия и, несмотря на тяжелое брюхо, юркнула меж тесными рядами мужчин к воротам.
— Бабы потеряли стыд! — объявил Занзибар. — Что ты ей сказал?
— Чтобы не мешала слушать! — шепнул я.
— А ведь Залман прав: люди дерьмо! — качнул головою Занзибар. — Я даже расхотел ехать на кладбище! Я останусь в синагоге… Без людей. Один…
39. Мы неспособны умирать
Залман, действительно, говорил уже про человеческую ущербность.
Так было принято в Петхаине, где, сокрушаясь по поводу смерти, раввины заканчивали надгробное слово примирением с нею и защитой Всевышнего от обвинений в жестокости. Петхаинские раввины защищали Бога устрашающими рассказами о порочности людей — и в доэмигрантские годы я наслышался на панихидах много дурного о человеке.
Тем не менее, речь Залмана заставила меня вздрогнуть. Она слово в слово повторила отрывок из моей последней записи в тетради, которая пропала из сейфа за пару дней до похорон.
Беда, промолвил раввин трагическим голосом, случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги. Хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием. Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы становимся калеками и начинаем жить только от своего имени. Единолично. Поэтому мы и боимся смерти, как никакое животное, которое умирает так же легко, как живёт. Мы неспособны умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью…
Согласно традиции, Залман предложил поразмыслить над этим ещё раз позже, а сейчас утешить себя тем, что не всё в нашей жизни заканчивается смертью. Иначе бы у людей не было ощущения, будто живут они в этом мире лишь начерно, а главное, белое, — впереди.
Эта надежда, произнёс раввин заключительные слова из моей тетради, таится в каждой душе — и, значит, её внушает нам Всевышний: если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть…
Залман умолк и склонил голову над белым, как парафин, лбом Нателы, на котором лёгкий ветер осторожно поигрывал прядью.
Стояла тишина, усиленная ровным шелестом шин проносившихся по шоссе автомобилей и рёвом низко пролетевшего самолёта, скользнувшего по гробу отброшенной им тенью.
Читать дальше