— Боишься смерти?
— Я из Сальвадора. Никогда не боялась. Только один раз, — когда повесили отца. Но боюсь, когда бьют.
— Мне сказали, что Кортасар избил тебя. Правда?
— Из-за мисс Нателы. Он хотел, чтобы я не поехала на кладбище. Мистер Занзибар дал ему деньги, и он хотел, чтобы я осталась в синагоге с мистером Занзибаром. Мистер Занзибар хочет меня трахнуть. Он никогда не трахал беременных и хочет попробовать.
— Он так сказал?! — поразился я. — Попробовать?! Как так?!
— Я не знаю как, — ответила Амалия. — Но меня пока можно по-всякому. У меня только седьмой месяц.
— А что ты сказала Кортасару?
— А я сказала, что я не могу не поехать на кладбище. Я очень уважала мисс Нателу, она мне всегда давала деньги. Даже дала на аборт, но Кортасар взял и отнял… А сейчас она уже умерла и больше никогда не даст. Но я и не хочу. Вот я мыла ее вчера, и никто денег не дал. Нет, позавчера! А я не прошу. Я очень уважаю мисс Нателу.
— А когда тебя Кортасар побил?
— Я ведь ждала тебя за воротами, как ты велел, а он подошел и сказал, чтобы я осталась. А я побежала и села сюда. А он пришел, побил меня, а потом ушел, но сказал, что вместо него поедет мистер Занзибар. Он сказал, чтобы я показала мистеру Занзибару одно место, где никого нет и где Кортасар меня иногда — когда не бьет — трахает. А иногда — и когда бьет. Он сказал, что мистер Занзибар трахнет там меня и привезет на кладбище.
— А ты что сказала? — опешил я.
— А ничего. Сидела и молилась, чтобы вместо мистера Занзибара пришел ты. Я очень верю в Бога! — и, потянув к себе свисавшего с зеркала деревянного Христа, Амалия поцеловала его.
Я молча следил за колонной, которая стала сворачивать влево, в сторону шоссе, и наказывал себе не смотреть ни на беременную Амалию, ни на гроб с Нателой за моим плечом.
— А ты рад? — спросила Амалия. — Что я тебя ждала?
— Скажи, — кивнул я, — а ты Кортасара любишь?
— Я его скоро убью, — проговорила она и, подумав, добавила. — Через три месяца. Когда рожу.
— Убьешь? — сказал я.
— Конечно! — и снова поцеловала Христа. — Когда я мыла мисс Нателу, я даже не удивилась: тело у нее было мягкое. Старушки ваши перепугались, а я нет, я знаю, что это Кортасар умрет… Человека нельзя бить, никогда нельзя!
— При чем тут это? — насторожился я.
— Ты же знаешь! Если труп твердый — это хорошо, а если мягкий — плохо: заберет с собой еще кого-нибудь. Это у нас такая примета, а старушки сказали, что в ваших краях тоже есть такая примета. Значит, это правда. Но пусть никто у вас не боится: Кортасар и умрет, — повторила Амалия и, погладив себя по животу, добавила с задумчивым видом. — Я его ночью зарежу… Во сне. Когда он умрет, он меня забудет, и я стану счастливая, а это, говорят, хорошо, — стать счастливой. И тебе, и всем вокруг, потому что счастливых мало.
Когда я убирал ногу с газовой педали, Додж трясся сильнее, но другого выхода у меня не было, ибо на повороте колонна двигалась совсем уж медленно. Не желал я и паузы, поскольку с тишиной возвращалось воспоминание о дрожащей, как в лихорадке, голове Нателы в гробу.
— А труп, значит, мягкий, да? — вспомнил я.
— Такой у нас хоронят в тот же день, — и шумно втянула ноздрями воздух. — Чувствуешь?
Я принюхался и, к моему ужасу, услышал нечеткий сладковатоЪприторный запашок гниющего мяса. Выхватил из куртки коробку Мальборо, но закурить не решился, — причем из-за присутствия не беременной женщины, а мертвой. Амалия сообразила вытащить из пристегнутого к животу кошелька флакон с распылителем и брызнуть мне в нос все тот же терпкий итальянский одеколон, который уже второй раз в течение дня напустил на меня воспоминание о неистовой галантерейщице из города Гамильтон.
69. Плоть обладает собственной памятью
Город Гамильтон находится на одном из бермудских островов, куда вскоре после прибытия в Америку меня занесло на прогулочном теплоходе, забитом обжившимися в Нью-Йорке советскими беженцами. Пока теплоход находился в открытом океане, я — по заданию журнала, демонстрирующего миру полихромные прелести американского быта — фотографировал счастливых соотечественников на фоне искрящихся волн и обильной пищи. К концу дня, перед заходом в Гамильтон, я испытывал мощный кризис интереса к существованию среди беженцев. Отбившись от настойчивых приглашений в каюту златозубой бухарской еврейки, вдовствующей владелицы популярной бруклинской шашлычной, я выпил коньяк и спустился на берег. Кроме бесцельности жизни меня угнетало и подозрение о наступлении той пугающей духовной зрелости, которую порождает упадок сексуальной силы.
Читать дальше