Два чужих человека. Им было бы невыразимо скучно, если бы вдруг пришлось говорить друг с другом.
— Как дела, Митя?
— Ничего, Митя, нормально.
И каждое следующее слово глупее предыдущего. А если бы вдруг столкнуться с самим собой в каком-нибудь неожиданном месте, в очереди к зубному? Вот так: пришел зуб сверлить, а там на диванчике — ты. Аномалия. Сидит, посматривает исподлобья. Приемная без окон, четыре на четыре, прошлогодние мятые журналы, больная библиотечная тишина — и никого, только ты и ты. И журнальные страницы хрустят, как валежник в задремавшем лесу.
О, пытка человеком!
Они даже стоят по-разному. Один стоит прямо, кисти рук свободно упали на перила. Другой прилипает плечом к стойке, сжав шершавую деревяшку, будто поручень в автобусе. Покалеченную руку машинально прячет в карман. Холодно тлеют лунным светом крыши Филимоновской. На разной высоте, развернутые под неожиданными углами, собранные в кучу. Угловатые гроздья крыш. Как в старом Тбилиси. По ночам, когда случается бессонница, он выходит на веранду и смотрит на эти крыши.
Филимоновская — удивительная улица. Дома, сутулые и морщинистые, как пень грибами, обросли разными пристройками, флигельками, чуланами, сарайчиками и кухоньками. Строилось для другой жизни, смотрится одеждой с чужого плеча, шитой-перешитой, безнадежно испорченной. Высокие буроватых оттенков створки с еле угадывающимися орлами и «ятями» скрипят на ветру.
Перед некоторыми дворами на узком тротуаре — мусорные жбаны. Бомжи по этим жбанам не лазают, взять там нечего. Самое интересное время на Филимоновской — раннее утро. Те, кому на работу, тянутся к остановке, навстречу им по направлению к поликлинике шагают те, кому на процедуры. На Филимоновской будильники не звенят, на работу никто не торопится. Но каждое утро люди просыпаются и выходят на тротуары. Женщины с сальными волосами. Мужчины, идущие осторожным каботажем вдоль стен, подолгу раскуривающие сморщенные «бычки». Они останавливаются перед своими дворами и стоят, оглядываясь по сторонам, — и видно, что не просто так стоят. Постояв так некоторое время, они чаще всего начинают сходиться по два и по три, одна группа сливается с другой. Впрочем, ненадолго. Коротенькие вопросы — «нет», «откуда!», «е?ся! Допили!» — и они расходятся, зорко всматриваясь в прохожих.
— Земляк, мелочи не будет? Десять копеек. Не хватает. — И характерный жест — клешней под горло, мол, во как? надо, ну н-надо.
Многие дают. Есть один тип, который в отличие от других вовсе и не давит на жалость. У него есть доберман. Он выходит с доберманом, доберман бежит впереди, как все в этом переулке, всматривается в лица прохожих. Оба худые и высокие, и смотрят они на прохожих, как охотники на подлетающую стаю. Хозяин выбирает, направляется наперерез. Доберман трусит рядом. И смотрит снизу, угнув шею к асфальту.
— Мелочи не будет?
Те, кто прибивается к этой парочке, тут же перестают рядиться в сирот.
— Мелочь есть? Эй, зема! Нет? Десять копеек, что, нету?
Момент, когда Митю перестали донимать утренние «стрелки», он воспринял как победу. Самое трудное в природе задание — стать местным. Похоже, у него начинало получаться. К Люсе «стрелки» никогда не цеплялись. А если бывало по оплошке, она посылала их столь четко и безапелляционно, что они тут же отплывали в сторону. Митя учился у нее манерам. «Ты думаешь, мне приятно материться? А что делать?» — «Да нет, мне не трудно, я умею. Но, понимаешь, при женщинах?» — «При ком это, при бабе Зине, что ли? Да ее твои слова вроде „пожалуйста“, „в самом деле“ только огорчают. Ты ведь в армии матерился?» — «Ясное дело, общаться-то надо. Но теперь же я не в армии. И вообще. Дома? Ну, в общем, там женщины не матерятся. Не могу никак привыкнуть. Потом, матом ведь ругаться надо. Ну, во время ссоры, во время драки или когда молотком шибанул по пальцу, когда взбешен — всякое такое. А разговаривать матом у меня не получается». — «Давай учиться».
Во дворе считалось, что они «подженились».
Со временем Митя стал замечать: Люся на самом деле не была здесь своей. Она была Сама-по-себе. Она училась музыке — этого было достаточно, чтобы выпасть из общего ряда. Но и совсем чужой, как Митя, она не была. Когда он шел с Люсей, его, бывало, хлопали по плечу. «Как оно, жених, твое ничего?» Но когда он бывал один, здоровались не всегда, по настроению. Однажды посреди двора бежавшая навстречу Елена Петровна, Люськина мать, сорвала с него шапку: «Дай, зять, погреться!» — и встала возле угольной кучи с соседками, хитро косясь в его сторону. Шапку нарочито криво напялила на голову. Митя покраснел до рези в глазах, пошел к ней, совершенно не зная, что говорить и делать, не скандалить же. Назвать по отчеству эту крепко пьющую женщину оказалось проблемой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу